На сборах Лешке дают настреляться до одури, по–своему, без всякого ограничения его, порой неуемной, фантазии. Но «подхалтурить» на стороне, а тем более в Африке, группа не разрешает — провинился. Еще и слишком много детей настругал. Его это грызет. Не дети, конечно, — детей он любит. Ощущает легкую зависть, что не может вот так запросто, как его напарник, придерживаясь традиции, шикануть своим «удиви»…
— Тьфу–тьфу–тьфу, — фыркает Леха влево и стучит костяшками пальцев по дереву и тут же делает пальцы крестиком на обоих руках.
— Еще кукишем все углы освети!
— А поможет?
— В церковь сходи, — говорит Сашка — Снайпер.
Седой вздыхает, смотрит на Извилину.
— Извилина, скажи ты им! Облекторь их кратенько.
Сергей — Извилина разглядывает колотый с краю старинный французский бокал, непонятно, как занесенный в баню, словно пытается в его гранях что–то увидеть: может статься, что и отблески Отечественной 1812 года.
— Все русские суеверия, какое не возьми, связаны с земной жизнью, все они приземленные и пытаются наладить либо быт, либо что–то исправить, либо жить в гармонии с существующим рядом незримым миром. Вера же связана с только загробной жизнью, тем, что будет после и непонятно когда. Что ближе? Так уж повелось, что русские издревна предпочитали суеверия вере. Думаю, настоящему русскому — а это определение условное, — в который раз добавляет Извилина, — оное рисуется больше мировоззрением, чем национальностью — суеверие много ближе по характеру, по личному опыту. Среди новейших есть и такое, что евреи то ли продали, то ли купили Россию. Это также входит в раздел суеверий, все они приземленные, если угодно — земные. А вера… Вера — инструмент сдерживания, вера, должно быть, заключается в том, что все это делается во благо и надо прощать во имя чего–то — последующей ли загробной жизни, где все всем отпустится по их грехам, по той ли причине, что от этого всем живущим будет лучше, по иным, которых множество, и каждая может стать главной…
— Ух! Ну ты и…
— Церковь выдохлась! — нажимает Извилина. — Когда она говорила таинственными латинскими изречениями, это было сродни шаманству, за набором слов казалось скрытым большее, чем там есть — слова лечили наравне с наговорами, пусть даже и без ласки, пусть и несмотря на непривычную строгость интонаций… А вот когда саму библию перевели — этот полукодекс, но особенно «Ветхий завет» — эту еврейскую истерию и мистерию одновременно сделали доступной, вот тут и стало понятно, что здесь гораздо большая вера нужна…
— Вот ты, хоть и Извилина, а сказал нечто непутевое, — жалуется Сашка.
— Разжуй мысль, пожалуйста, — просит Михаил.
— Про что жевать?
— Мне, например, про русских не понравилось.
— Русских нет и никогда не было, — вздыхает Извилина. — Существовали кимряки, владимирцы, суздальцы, тверитяне, муромцы, ярославцы, угличане, ростовцы, мологжане, рыбинцы, нижегородцы, арзамасцы, кинешемцы, ветлужане, холмогорцы, кадуевцы, пинежане, каргопольцы, олончане, устюжане, орловцы, брянцы, рязанцы, егорьевцы, туляки, болховитяне, хвалынцы, сызранцы, смоляне, вязьмичи, хохлы, усольцы, вятчане…
— Тормози, Извилина! Закружил!
— Каждые со своим национальным характером, который большей частью определялся их бытом. География и соседи — вот и характер. Псковичи — так эти характером даже делились на северных и южных. Южные псковичи от белорусов большое влияние получили, переняли с соседства, северные пожестче будут. Есть еще москвичи или москали — вовсе нечто отдельное. У каждой свое сложившееся узнаваемое лицо — линия поведения. Потом все перемешали. Петр Первый — первый отмороженный на голову революционер — первым и начал, после него подобных по масштабу дел натворила только советская власть. Русские — это не национальность, это котел, который когда–то бурлил, а размешали и разогрели его силком, сейчас он остывает, и что с этого блюда сварганилось — никто не знает, меньше всего сами русские. Это общность, которую когда–то пытались называть — советский народ, еще раньше — славяне. Это то, что так и не стало партийной принадлежностью, хотя пытались и даже всерьез, как Сталин после войны, и в какой–то мере даже Брежнев — в те свои годы, когда был еще неплохим «начальником отдела кадров» на главном посту страны. Хорошая идея — достойная, но если идею нельзя убить, ее можно опошлить. Опошляли идею по всякому, больше чрезмерностью, уже и в сталинские времена, совсем чрезмерно в брежневские, хрущевское даже в расчет не беру, меж всякими временами существует собственное безвременье…