Даже там, где Целан вводит в игру природу, не возникает лирического именования в духе классического пейзажного стихотворения. Тимьянный ковер в «Отчете о лете» не опьяняет нас, ибо он лишен аромата — характеристика, вполне применимая к этой лирике в целом. Стихи Целана — преимущественно графические фигуры. Вовсе не очевидно, что даже музыкальность может служить адекватной заменой отсутствующего в них чувственного восприятия вещного мира. Правда, автор охотно работает с музыкальными понятиями: вспомним хотя бы весьма прославленную «Фугу смерти» из «Мака и памяти» или, в рецензируемом сборнике, «Стретту». Однако все это напоминает упражнения в контрапункте на нотной бумаге или на обеззвученных клавишах — музыку для глаз, оптические партитуры, которые никогда не обретут полноценного звучания. Редко в этих стихах звук поднимается до того рубежа, где он может принять на себя смыслообразующую функцию.
Целан относится к немецкому языку с большей свободой, чем большинство его коллег по поэтическому цеху. Это, возможно, объясняется его происхождением. Коммуникативный характер языка сдерживает и отягощает его меньше, чем других. Правда, именно по этой причине он часто поддается соблазну действовать в пустоте. Нам же представляются наиболее убедительными именно те стихи Целана, где он еще не полностью отказался от контакта с реальностью, лежащей за пределами его увлеченного комбинаторикой интеллекта. Стихи, скажем так, в духе начальных строк «Ночи»:
Галька и гравий. И звон черепка, тонко, —
утешением от этого часа.
Особенно мне нравится здесь, как ночной страх (спотыкающееся «галька и гравий»!) смягчается шорохами и как «звон черепка, тонко» предвосхищает ощущение успокоенности, возникающее от следующей фразы с ее «темной» гласной «у» «утешением от этого часа». Или — как в стихотворении «Этот мир» голые древесные стволы превращаются в знамена, под которыми сражается покинутый человек:
/ Два древесных древка………………………знамен. /
Вот настоящие лирические метаморфозы, пребывающие по ту сторону одержимости чистой комбинаторикой. В таком направлении можно было бы помыслить дальнейшее развитие нашего автора — вполне в духе его утверждения, что поэт — это человек, который «в поисках действительности, израненный ею, <…> устремляется вместе со своим бытием к языку»[102].
Гюнтер Блёкер «Дер Тагесшпигель». Берлин, 11.X.59.
201. Пауль Целан — Максу Фришу
<Париж> 25.X.59.
Дорогой Макс Фриш,
гитлеризм, гитлеризм, гитлеризм. Те самые фуражки.
Вы уж взгляните, пожалуйста, что пишет господин Блёкер — первейший немецкий критик нового поколения, милостью господина Рихнера[103]; автор, ах, сочинений о Кафке и Бахман[104].
Всего доброго!
Ваш Пауль Целан.
201.1. Приложение
Пауль Целан
78, Рю де Лоншан (16 округ)
Париж, 23 октября 1959
(Надписано)
В редакцию литературного приложения к газете «Тагесшпигель», Берлин
Поскольку я, как бы ни обстояли теперь дела в Германии, не могу допустить, чтобы один из ваших, надеюсь, многочисленных читателей сказал по поводу появившейся в вашем выпуске от 11 октября сего года рецензии на мои стихотворения (рецензент: Гюнтер Блёкер) то, что тут необходимо сказать, я это сделаю сам: это, как и моя большая свобода по отношению к немецкому языку — родному для меня, — возможно, объясняется моим происхождением.
Я пишу вам письмо: ибо коммуникативный характер языка сдерживает и отягощает меня меньше, чем других: я действую в пустоте.
«Фуга смерти» — а сегодня я вынужден признаться, что являюсь ее легкомысленным автором — в самом деле представляет собой графическую фигуру, в которой звук не поднимается до того рубежа, где он может принять на себя смыслообразуюшую функцию. Существенно тут не мировоззрение, а комбинаторика.
Освенцим, Треблинка, Терезиенштадт, Маутхаузен, убийства, отравляющие газы: даже там, где мое стихотворение вспоминает о них, получаются лишь упражнения в контрапункте на нотной бумаге.
Сейчас действительно самое время разоблачить того, кто, хотя и не вполне утратил память, пишет стихотворения по-немецки — это, возможно, объясняется его происхождением