— Есть ли другой способ не умереть с голода? — спросил он.
— Да ладно тебе, присядь, — сказала я. — Мы так хорошо сидели.
Не выношу, когда мне портят аппетит. Я спала со многими мужчинами, не просите меня назвать их имена, но я не могу есть что попало. «Не нужно шутить с моей едой», — хотелось ему сказать.
— Иди сюда, детка, — произнесла я вместо этого.
Я поцеловала его, а он — меня, мы смеялись и были очень близки, и в тот момент я была глубоко убеждена, что могу примириться с его тараканами. Я рассказала ему о своей семье, о том, как в детстве мама готовила нам рис с бобами и называла это блюдо «мексиканская ночь», говорила, что у нас фиеста, за столом учила нас испанским словам и включала фламенко.
— Но на самом деле мы ели рис с бобами, потому что у нас не было денег.
— И тебя это не беспокоит? — спросил он.
— Не-а, — ответила я.
— Тогда давай доедать, — предложил он.
Но вместо этого мы занялись сексом, и в этот раз он был еще глубже и ближе, как будто он забрался в мое лоно и укрылся там в безопасности. Я держала его лицо в ладонях, и мы молча смотрели друг на друга, комната сжималась вокруг нас, я чувствовала это, мир становился теснее, и в нем остались только я и он, соединенные физически, близкие настолько, насколько это возможно. Вспоминать противно.
Утром мы лениво разговаривали друг с другом, как друзья, вспоминая былые времена, наверстывая прошедшие годы. Мэттью спросил, что случилось, когда я бросила учебу. С ним было приятнее говорить об этом, чем с кем-либо другим, лучше, чем с психотерапевтом, лучше, чем с кем угодно из моих нью-йоркских друзей, потому что он был там, даже если и не знал, что случилось.
— Я тогда так ничего и не понял, — сказал он. — Ты была, а потом исчезла.
— Моя наставница бросила меня, — произнесла я.
Она разбила мне сердце. Не мужчина высосал из меня жизнь. Женщина.
— Я помню ее, — сказал Мэттью. — Она до сих пор там работает. Она работает там всю жизнь.
— Она все еще великолепна, — защищала ее я, невзирая на рану, которую она нанесла мне. — Я видела одну из ее работ на выставке прошлым летом.
— Ну, не знаю, насколько она великолепна, — сказал он.
— А что ты знаешь? — сорвалась я.
Через несколько дней у меня было плохое настроение, потому что я ненавидела свою работу, мою бессмысленную чертову работу; я встретила его в баре на полпути между нашими квартирами, мы выпили по бокалу, ладно, по три, и мне с трудом удавалось не проявлять стервозность.
— Только из-за того, что она бросила тебя, не стоило совсем отказываться от творчества, — сказал он. — Я не смог бы перестать рисовать, ни за что. Не знаю, что бы я без этого делал.
Мы что, до сих пор разговариваем об этом? Да, мы до сих пор разговариваем об этом.
— Просто я не чувствую уверенности в себе, — ответила я. — Я сдалась в ту самую минуту, когда меня перестали поддерживать. Я осознала, что быть художником — значит всю жизнь жить без поддержки.
— Так и есть, — подтвердил Мэттью. Он так гордился своей способностью смиряться с неприятием. Ему комфортно жилось в мире неудач и страданий.
— А я не хотела так жить, — заявила я. — Я и так много времени провела, разрывая себя на части каждый день. И если бы это происходило не только из-за моей личности и жизненного выбора, но и из-за искусства, я бы умерла.
«Скорее всего, к этому моменту я была бы мертва», — я не произнесла этого вслух, но знала, что это правда; я помню, как близко подошла к этому тогда.
Мы держались за руки на людях. Мы были вместе.
Я позвонила маме в Нью-Гэмпшир, в маленький городок, в котором она жила последние девять месяцев с моим братом, его женой и их умирающим ребенком, и сообщила ей, что начала встречаться с мужчиной.
— Какой он? — поинтересовалась она.
Я отметила основные черты: он художник, он бедный, он добрый, он чуткий, и когда он не в депрессии, то делает меня счастливой.
— Знаешь, кого он мне напоминает? — спросила мама.
— Есть ли хоть один шанс, что ответ не будет связан с моим отцом? — уловила я ее намек.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом, — попросила мама.
— О чем ты хочешь поговорить? — спросила я.