Прогресс – вот слово, которое, согласно Витгенштейну, более любого другого ослепляет и ведет нашу культуру по неверному пути. Поэтому прогресс – именно то, чего в философии нет и быть не может. Следовательно, ей стоило бы иметь собственные, настоящие проблемы. А также по-настоящему собственные методы их разрешения. Но, по Витгенштейну, как раз этим она и не обладает. У нее есть язык. Есть свои заблуждения. А равно – всегда открытая возможность, прибегая к припоминанию, при помощи этого языка от них освободиться. Вот и всё. Ничто в этом мире не скрыто от нас само по себе. Вот тот новый путь прояснения, на который летом 1929 года ступает мысль Витгенштейна. Причем с той же неоспоримой строгостью и поэтической точностью, которыми отличался уже и автор «Трактата».

Пусть с возвращением в Кембридж представление Витгенштейна о языке радикально изменилось – его ви́дение целей и границ философствования остается точно таким же, как во времена «Трактата»: на самом деле, никаких философских проблем нет. Важнейшие догадки невозможно высказать, а тем более издать декретом, они должны показать себя в самостоятельном свершении. Совокупная сфера этики, ценностей, религии и подлинного смысла жизни есть область псевдосуждений, фактически не подлежащих подтверждению и потому бессмысленных, а стало быть, о них следует молчать, потому что касаются они по-настоящему важных интуиций.
Вот с такими посланиями Витгенштейн в ноябре 1929 года обращается непосредственно к кембриджскому студенчеству. По приглашению «еретиков» (как подсказывает название, это второе, наряду с «апостолами», объединение университетской элиты) он читает в их Moral Science Club[368] популярно-философскую лекцию по этике. И вот что говорит молодежи:
Мое основное стремление, да и стремление всех, кто когда-либо пытался писать и говорить об этике или религии – вырваться за пределы языка. Этот прорыв сквозь решетку нашей клетки полностью и абсолютно безнадежен. Этика, поскольку она проистекает из стремления сказать нечто об изначальном смысле жизни, об абсолютно добром и абсолютно ценном, не может быть наукой. То, что она говорит, ни в коем случае ничего не добавляет к нашему знанию. Но она всё же является свидетельством определенного стремления человеческого сознания, которое я лично не могу перестать глубоко уважать и которое никогда в жизни не стану осмеивать[369].
Опыт, более всего стимулирующий эту склонность, ему прекрасно известен, он – сокровище его жизни:
Я опишу этот опыт для того, чтобы вы, насколько возможно, вспомнили такой же или похожий опыт, так что у нас появилось бы общее основание для исследования. Полагаю, что лучшим способом описать опыт было бы сказать, что когда он имеет место, я удивляюсь существованию мира. Я тогда склоняюсь к использованию фраз «Как необычно, что нечто должно существовать» или «Как необычно, что мир должен существовать». Сейчас же я упомяну и другой известный мне опыт, с которым вы должны быть знакомы, – его можно было бы назвать опытом переживания абсолютной безопасности. Я имею в виду то состояние сознания, находясь в котором обычно склонны говорить: «Я в безопасности и ничто происходящее не может мне повредить»[370].
В лучшие свои минуты Витгенштейн способен не только сам ощутить это состояние воодушевляющего подъема, но и сделать его образцом для других. Так было, наверное, и в тот вечер, когда он по-настоящему родился как преподаватель философии в Кембридже.