Он меня — как дубиной по голове. Ночь не спал — Ивану письмо писал, два листа жалобными словами разукрасил. Ответ пришел незамедлительно:
«Преодолей! Пренебреги тем, что тебе недодано — учись, превзойди других познаниями, звучностью душевной! Начинать с отчаяния, с ожесточения, не зная, не понимая жизни — преступление! Ожесточение извратит ум, опошлит чувства, исказит мир, превратит тебя в никчемное существо, самому себе в тягость!.. Ты умен, чуток на красоту, добро — великолепный задел, возводи себя! Направляемый добрым сердцем ум — это и есть самое человечное в человеке. Здесь — слышишь? — здесь заключена твоя жизненная идея — несомненная, как ты у матери, ее дитя. Нет ничего драгоценнее этой идеи, она одна творит!» Ну и дальше в том же духе.
Читаю, а в голове свое пухнет: вот и Иван знает, что мне больше не вырасти. И так тяжко на душе, словно между строк щели и в них видно, какая никчемная, заднескамеечная жизнь мне предстоит…
Иван это понимал, оттого и вытащил сюда — дабы я под его присмотром образовался… Все подбадривал:
«В твоем возрасте лучший способ укрепить самоощущение, выбить наносную дурь, или, по-новомодному, избавиться от комплексов — студенческая среда!..»
Благостынная душа… Увез меня из Севастополя после того, как его самого отец смертельно обидел. Иван чуть не со слезами просил не продавать дом в Филиберах — не внял, обормот. Кажется, до Гекубы ли тут… Да меня и самого Ивановы хлопоты сильно стесняли: все казалось, интеллигентный братик роль играет, своим благородством любуется, в душе отлично понимая, что рожденный ползать начальником не будет.
Я еще не знал, что в человечьем общежитии, как в животном мире, есть такие ниши обитания, которые осваивают организмы с необщими свойствами. Сумеешь вползти в недоступную другим нишу и будешь хорош таким, каков есть.
Так и вышло. Не успел заменить директора на товарной базе, а уж мне — чего изволите?.. Все мои минусы съежились до величин, которые никто в упор не видел. Всем стал хорош и — для всех. Высокое начальство первым «здоровкалось», а испугавшиеся за свои места половозрелые девицы синекурного ведомства, прячась одна от другой, торопились выразить свое расположение — не на словах, разумеется. Какие там минусы, если перед тобой заискивают… Одного матерого взяточника прямо-таки боготворили две броские сестрицы с четко выраженным отвращением к общественно полезному труду. Все думали — влюблены, парень-то уж больно вальяжный. А когда на суде спросили: «Куда вам столько денег — восемьсот тысяч?» Он сказал: «А я импотент».
Проживая жизни в сострадании миру сему, блаженные вроде Ивана знать не знают, сколько древнейших пороков копошится в людях, под какими только личинами не прячется низость, корысть, непотребные пристрастия, патологическая лень и прочие уродства, влекомые в единую нишу преступлением… Как правило, об этом узнают люди тертые, пожившие, а я узнал сразу же, как только приобщился к взрослой жизни.
Как тому и полагалось быть, все началось с осквернения — не столько, может быть, нежных чувствий, сколько благого поползновения жить, как все добрые люди живут…
«Тут посыл для толстого романа… Скорей бы приходили билетерши, без них и сбежать-то неловко», — Нерецкой подумал так больше по привычке — как человек, не терпевший ни бесцеремонных, ни чересчур длительных покушений на свое внимание; возбуждение Курослепа, желание высказаться интриговало. Казалось, ему и в самом деле есть что сказать.
— В институт я сдал, но вместо учебы рванул на северо-восток. Даже Ивану не сказался. Он переполошился, побежал отцу звонить, а тому — что я, что гром на Камчатке. «Не лет шести, весь в шерсти, отыщется!» Ивану-то, конечно, надо было хоть записку оставить, да — накатило, действовал, как в горячке, боялся — остановит, пристыдит… В конце пути черкнул несколько слов — так, мол, и так, подался в суровые края в рассуждении зашибить деньгу. Соврал, само собой. Скажи я правду, вышло бы — не хочу учиться, хочу жениться.
Все мы врем — устойчиво и повсеместно, шепотком и на миру, эскизно и монументально. Не счесть забронзовевших стереотипов вранья, врем не без причины. Вранье лишь крохотная часть айсберга, а под водой необозримая глыба презренья к собственному и чужому мнению, идеям, личностям, к сотворенному укладу существования и затвердевшего неверия в возможность какого-то иного бытия. Так и живем… Даже если надобно для собственного блага руки приложить, мы и тут охотнее соврем, что сделали, чем примемся за дело. Работаем только, если жрать нечего. А где мы сами с собой и врать незачем, «там мы хамы», как говорил мой боцман, умный человек. Рафинированное вранье образовало подвид жуликов, которые на своем жаргоне называют себя писателями… Насмотрелся я на них в Никольском. Чем жиже вранье, тем политичнее рожа. Говорю одному такому: