Я скольжу по страницам, не задерживаясь. Там, в двухместном купе первого класса, был разговор еще на одну тему, и я хочу до него добраться.
Вот старик и Сандра сидят напротив, сложив ноги крест накрест, и дышат сначала грудью, потом животом. Вот Иван Иванович показывает задержку дыхания, а Сандра, вытаращив глаза, следит за циферблатом. Еще картинка: он тычет себе иглой под ноготь и улыбается – кровоток в палец остановлен, совсем не больно. Сандра сострадающе морщится. Не то, не то. Стоп – вот оно.
Я покачиваюсь в такт покачиванию вагона, стараюсь дышать так, как мне показал Иван Иванович: глубокий медленный вдох на раз-два-три-четыре-пять-шесть, задержать воздух, который не воздух а энергия Вселенной в легких на раз-два-три, снова медленно выдохнуть на шесть тактов, и так всё время, при этом еще подлаживаясь под стук колес (что легко) и стараясь не думать о дыхании (что не получается). Снаружи темно. Мы вернулись в купе после ужина. Я хочу есть, потому что из всего меню «жизнесветной» диете соответствовали только сырники со сметаной, а чаю мне брать было не велено, потому что он из молодых листочков и пить можно какой-то другой, особенный, которого у буфетчика не оказалось.
Электричества я не зажигаю. Ивану Ивановичу свет не нужен, мне тоже. Я смотрю в черный квадрат окна и думаю о Давиде. Как он там сейчас? Понятно, что ужасно, но все-таки как? Ему голодно, страшно, его мучают бандиты, он не понимает, почему до сих пор не внесен выкуп, или, наоборот, знает про болезнь отца и впал в отчаяние? Я не могу себе представить принца израильского в унижении и ничтожестве. И не хочу этого представлять. Я тороплю колеса, чтобы они быстрей, еще быстрей мчали меня к цели. От этого дыхание мое учащается, сбивается с такта.
Неспешную речь своего спутника я почти не слушаю, меня даже немного раздражает говорливость Ивана Ивановича.
(Не мешай, глупая девчонка! Не заглушай его голос своими плаксивыми мыслями!)
– …То, что называют «старостью», на самом деле является зрелостью, и это самая лучшая, самая долгая пора жизни, но люди этого не понимают, они боятся стареть, потому что для них старость – это болезни, телесная слабость и угасание ума, но такою старость бывает только у людей, неправильно проживших свою жизнь. Ты скажешь, что все старики таковы, и будешь почти права – но лишь в том смысле, что почти все люди проживают жизнь неправильно. Болезни с возрастом развиваются от дурного обращения с собственным телом; дряхлость происходит оттого, что человек ослабляет, а не взращивает свой Жизнесвет; ум угасает у тех, кто мало пользовался мозгом и дурно с ним обходился. Всего этого можно избежать… – Он поворачивает ко мне голову, словно пытаясь понять, не уснула ли я.
– В самом деле? – рассеянно говорю я. До старости еще надо дожить, пока у меня и в молодости проблем хватает.
– Безусловно! Старость не обязательно сопровождается немощами – посмотри на меня, я совершенно здоров и никогда не болею. То, что называют «старческой слабостью», на самом деле – замедление круговращения Жизнесвета, его постепенное дозревание, и это не беда, а благо, потому что зрелому телу требуется меньше движения, оно меньше дергается и суетится, и от этого, если ты здоров, всё существо наполняется покоем и довольством. А против угасания разума есть свои средства – особые упражнения, которым я тебя со временем научу, и если ты будешь прилежно учиться, то когда-нибудь вырастешь из маленькой тигрицы в большую, и проживешь долго-долго, и уйдешь лишь тогда, когда будешь знать, что прожила свою жизнь счастливо и сполна, выпила ее сок до последней капли…
В этом месте я вынуждена остановить воспоминание, потому что в мою палату кто-то входит. Два человека, пожилых. Я их не знаю, эманации мне незнакомы.
Досадно, что я не дослушала речь Ивана Ивановича, адресованную не двадцатисемилетней девочке, а мне, мне!
Но, включив «обослух» и прочувствовав «масть» разговаривающей пары (словечки из лексикона Ивана Ивановича выскакивают, потому что во мне еще не затих его голос), я ощущаю уже не раздражение, а давно забытое чувство: зависть.