Мальчик был так красив, что я поперхнулась припевом «Вставай, подымайся, рабочий народ!», споткнулась и потеряла место в шеренге. Поток выбросил меня на тротуар прямо к чудесному красавцу.
Небывалого цвета глаза, синие с зеленым отсветом, остановились на мне, оглядели с головы до ног.
– О, Александриночка! – сказал ослепительный брюнет, и я окончательно вообразила, что это наваждение. Откуда он мог знать мое имя?
Но юноша тряхнул волосами, которые с великолепной небрежностью свешивались на чистый лоб, и прибавил:
– А я александровец – тезка и сосед.
Только теперь я поняла, что моего имени он не знает, а просто увидел вензель на шевроне. Учениц нашей Александровской гимназии называли «александринками». «Александровцами» были учащиеся Второй мужской гимназии, прежней императора Александра Первого. Она находилась на Казанской улице, неподалеку от нашей Гороховой.
– Свободу защищаешь? – подмигнул александровец, но не нахально, а так весело и просто, что «тыканье» меня не покоробило. Как еще обращаться друг к другу посреди демонстрации, где все единомышленники и товарищи? То есть, не товарищи, конечно, (это прекрасное слово опорочено и опоганено негодяями большевиками) – но соратники по борьбе.
Мне еще предстояло узнать, что главным даром Давида была не красота, а удивительная естественность во всём. Никогда и ни с кем мне не будет так просто и легко, даже с лучшими подругами. Сама ведь я по складу характера – девочка, очень далекая от естественности. Всё время что-то собою изображаю, хочу произвести впечатление, живу так, словно норовлю каждую минуту подглядеть в зеркало – ну-ка, хорошо ли я смотрюсь? А рядом с Давидом я будто попадаю туда, где мне предписано быть природой, и ничего больше не нужно, только жмуриться и урчать, как кошке на солнечном подоконнике.
Мы познакомились, и само его имя показалось мне невероятно красивым, экзотичным, библейским. У нас в гимназии был учитель рисования, Давыд Петрович. В его имени мне всегда слышалось что-то грубое и вульгарное. Как многое меняет всего одна буква, думала я пораженно.
– Ты в каком классе? – спросил Давид.
– В четвертом, – сказала я и тут же пожалела, что не соврала, потому что он оказался шестиклассником.
– Мне через неделю пятнадцать, – гордо обронил он. Даже в этой цифре мне привиделось нечто особенное.
Дик Сэнд, пятнадцатилетний капитан, пронеслось в голове.
– Ладно, пойдем за стадом баранов. Поглядим, чем кончится, – предложил новый знакомый.
– Пойдем!
Мы повернули на Литейный. «Марсельеза» кончилась. Проходы во все улицы и переулки по правой стороне проспекта были перекрыты хмурыми матросами и красногвардейцами с винтовками в руках.
– Жан-дар-мы! Жан-дар-мы! – принялась скандировать толпа.
– Как они блеют, – поморщился Давид. – Даже заорать как следует не могут. Овцы! Сейчас матросня начнет их пинками и прикладами разгонять, а они будут только: «Бе-е, бе-е, по какому пра-аву, бе-езобра-азие!».
Я засмеялась. Заблеял он очень похоже.
– С хамьем не так надо, – убежденно сказал Давид.
– А как?
– Вот как: та-та-та-та-та! – Он изобразил, будто строчит из пулемета. – По-другому они не понимают.
Мы дошли до Шпалерной, которая ведет прямо к Таврическому дворцу. Как ни странно, заграждения там не было, и колонна повернула направо.
– Похоже ничего интересного не будет, – разочарованно протянул Давид. – Большевички сообразили, что баранов бояться нечего – покричат да разойдутся. Может, свинтим?
Я впервые слышала это слово, оно мне ужасно понравилось.
– Свинтим!
Что бы он ни предложил, я на всё бы согласилась.
Мы дошли по пустому Воскресенскому до Кирочной. Давид рассказывал, какая «лафа» у них в гимназии: домашних заданий не спрашивают, для шестых и седьмых классов открыли курилку, совет учащихся постановил увеличить продолжительность перемен до двадцати минут. Я ахала, восхищалась.
Когда мы были возле Спасо-Преображенского собора, вдали затрещало и захлопало – густо, безостановочно.
– Черт, стреляют! А мы ушли! – плачуще воскликнул Давид. – Эх, никогда себе не прощу! Бежим скорей туда! Может, еще застанем!
– Бежим! – с готовностью подхватила я. И мы побежали.