Но когда он заговорил сорванным голосом, давясь слезами, то словно бы перестал быть Берзиным, а превратился в какого-то другого человека, невыносимо близкого и дорогого. То есть не превратился, конечно. Просто со Славы, как отвалившаяся короста, слезло всё наносное, и Вера впервые увидела его по-настоящему. Сердце переполнилось, раскрылось ему навстречу, ну а всё дальнейшее было естественным развитием событий.
Когда взбудораженное тиканье наконец утихомирилось и стало ясно, что бомба не рванет, Вера по привычке начала разбираться в собственных чувствах.
Что же она увидела в его глазах, когда слезы вымыли оттуда победительную самоуверенность?
Что Слава – такой же подранок, как большинство людей. Даже в большей степени, поэтому для него особенно важно казаться неуязвимым и сильным.
И еще (чуднáя мысль): он ужасно похож на Маяковского. Тот тоже был высокий, с выпяченной челюстью и нахрапистыми манерами. Снаружи – ощетинившийся ёж, а внутри обостренная ранимость и беззащитность.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая –
большая или крошечная?
А вот прямо про Берзина:
Значит – опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Берзин – поэт? Смешно. Я поэт, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик.
Волосы растрепались, глазами хлопает – ресницы длинные и светлые, как у младенца. Понял, что обесчестил невинную деву, и перепугался. Не того, чего следовало.
Она хихикнула. Всегдашнюю эйфорию, приходящую после приступа, усугубляла пьянящая жизнь: теперь я настоящая женщина! Не инвалид, не весталка поневоле!
И дело не только в этом. Вере открылась некая головокружительная истина. До сих пор несовместимость мины замедленного действия и занятий любовью представлялась ей непреложной аксиомой. На самом же деле всё ровно наоборот!
Вера только что изобрела потрясающую формулу. Любовь + Опасность Смерти = Высшее Наслаждение. Да, да! Самая острая, самая полная жизнь, квинтэссенция жизни именно что «бездны на краю». Когда каждое объятье может оказаться последним. Если заниматься любовью, то только так. Или вообще никак. Нельзя же это сводить к воздействию закона трения на нервные окончания!
Слава, который, видя ее улыбку, понемногу расслабился и осмелел, вдруг отдернул руку.
– Ты чего? Тебя не трогать, да?
А это Вера нахмурилась от новой мысли, неприятной.
Неужели в ней заговорила латентная суицидальность? Вот уж никогда бы про себя такое не подумала.
Еще больше она расстроилась, сообразив, что думает лишь о себе и собственных переживаниях. Она, значит, будет искать наслаждения в аравийском урагане и бездны на краю – и в конце концов однажды допросится. А что тогда будет со Славой?
– Трогай, трогай, – сказала она, пристально глядя на него.
Голос, который был мудрее и взрослее Веры, сказал ей: «Когда любят, делят опасность пополам. Это нормально».
«Но ведь он, в отличие от меня, об опасности не знает? – возразила она голосу, гладя Славу по волосам. – Это несправедливо».
«Зато милосердно. Милосердие не бывает справедливым».
А всё же осталось ощущение, будто она обнаружила в себе что-то новое и, кажется, нехорошее.
* * *
Неприятные открытия на этом не кончились. В тот же день, пока Слава вел сложные телефонные переговоры с секретаршей, чтобы она переделала назавтра весь его график и освободила день, отправилась Вера в кафе – поболтать с гостями, а заодно проверить, приметили ли ушлые старушки, что она уединилась с работодателем в квартире на целых два часа. В принципе, это ее личное дело, но все же лучше было соблюсти конспирацию, а то потом замучаешься на вопросы отвечать и добрые советы выслушивать.
Встретила Марью Прокофьевну, восьмидесятилетнюю петербуржанку, всю в слезах. Спросила, в чем дело. Оказалось, у той умирает кошка Катя, семнадцати лет от роду, то есть, по-кошачьему, примерно того же возраста, что хозяйка. Утешить Марью Прокофьевну Вера не могла, но хоть поплакала с ней заодно. Потом, умывшись, выходит из туалета и слышит, как директор с главной медсестрой-француженкой, малосимпатичной особой, разговаривают.