К этому времени «Титан» занимал чуть не половину слабо мерцающего экрана.
Смешно признаваться в своем малодушии, но когда за моей спиной захлопнулась дверь гибернатора, мне захотелось продолжить разговор с Марком, состоявшийся несколько недель назад, перед причаливанием транспортника к «Титану». А теперь уже все. Мосты сожжены. Я мог бы поделиться сожалением с Лингом, моим соседом по гибернатору, но это означало бы потерять лицо. Он лишь удивился бы, почему я не сказал об этом вовремя.
Камеры в гибернаторе двухместные. Мы, не говоря ни слова, улеглись в специальные кресла. Через минуту или две зашли Марк и Мишель, врач. Мишель прикрепил на каждом из нас какие-то пластинки — на руках, на ногах, на голове и груди. Проверил широкий эластичный ремень. У Линга он оказался слишком затянутым. Будет нарушаться кровообращение, сказал Мишель, послабляя застежки. Комок застрял у меня в горле. Чтобы показать, что я спокоен, спросил, как там остальные.
— Кое-кто уже спит, — сказал Мишель, — А те, у кого есть работа, залягут в последнюю очередь… На какой запах настроить сомнифер? Сирень? Жасмин? Роза? Запах луга или леса?
Запах в смесь усыпляющих газов вводился по желанию каждого.
— Мне все равно, — ответил я. Как будто имеет значение, что нюхать в последние минуты бодрствования. Мишель подключил мне запах луга. Хитрецы эти проектировщики!.. Китаец Линг пожелал дышать цветком своей родины — жасмином.
— Полный порядок! — Марк прошелся по камере внимательным взглядом, заглянул в наши глаза. — Приятных вам сновидений!
Люк медленно закрылся за ушедшими, свет не то чтобы погас, а потускнел до сумеречного. Я хотел было пожелать Лингу доброй ночи, но маска, охватившая нос и губы, сделала наше общение проблематичным. Вот и хорошо, подумалось. Я закрыл глаза и окунулся в запахи весеннего луга. Пахло разнотравьем. Выделялся запах одуванчиков. Постепенно улеглось волнение, мысли пошли вразброд. Начал действовать сомнифер. С этой минуты началось бесконечное сладостное парение над временем и пространством.
В углу плота, где лежали собранные нами продукты, послышались возня и чавканье. Плоскоголовые едят ужасно некрасиво, и Ного не исключение. Пока есть пища, они жрут до одурения. Этот тоже: только проснулся — и сразу же набил рот корешками. Меня это злит. Мне неприятно его чавканье. Если он так жрет, что мы будем есть завтра? Послезавтра? Плоскоголовые могут неделями обходиться без еды, я же на такое не способен… Черт, хоть бери да затыкай уши. В досаде вскидываюсь и сажусь спиной к Ного. Но и затылком вижу сидящего на корточках дикаря с набитым ртом перед горкой пальмовых почек и крокодильих яиц. Вижу его невинный взгляд, который он время от времени бросает на меня. Потом слышу, как он встает. Неуверенные шаги. Руки Ного появляются из-за моей спины и кладут мне на колени несколько яиц и пальмовых почек. Я тронут. То ли Ного понял, что я недоволен им, то ли что другое, но дикарь уселся возле меня и заговорил:
— Ного большой, сильный. Ного добрый. Ного надо много есть. Ного умный. Понимает — нельзя есть весь день. Надо есть, когда живот просит: хочу есть.
Улыбаюсь и похлопываю Ного по плечу. Тут ничем не поможешь. Он не понимает, как и все его соплеменники, что еду надо запасать так, чтобы хватило на несколько дней. Образ их жизни таков, что собранное сразу отправляется в рот. Если я начну его приучать к определенному распорядку, он меня не поймет. Решит, что я присвоил пищу и хочу съесть ее сам. В противном случае я должен последовать его примеру: он ест — и я ем, пока не съедим все.
Четыре года живу среди дикарей, а не могу привыкнуть к растительной грубой пище, особенно к различным корням. Ростки молодого бамбука и пальмовые почки в свежем виде даже вкусны, а чуть привяли — не пережуешь. Крокодильи яйца, если они свежи, приятное лакомство. Но нет ничего отвратительней, чем перегретые на солнце и, к тому же, несвежие. Они выворачивают тебя наизнанку, даже если ты голоден. За четыре долгих года я так и не привык к гусеницам и прочей гадости. И все же, встав перед выбором: лопай что есть или умирай с голоду, человек недолго гримасничает.