... Откуда-то сестрица Евдокия Урусова взялась, летами моложе нынешней, догоняет Федосью, стуча чеботками. Федосья оглянулась, не удивилась, прихватила княгинюшку за край фусточки, мокрой от слез. А за стеной тук-тук, молотки по крышке гробовой дробят. Подумала еще: чего так рано? еще и не отпевали. Из сеней бы поскорее вон, а в дверях окольничий Хитров в нагольном мужичьем тулупце, плешивая голова тыковкой, глаза, будто лампадки голубого стекла, во рту торчит бесьим рожком фарфурная трубочка, из нее табачный дым кольцами; на плече сидит черт и ловит тот вонявый дым рогами, нанизывает курильный чад, как баранки. И только успела сказать Федосья Прокопьевна сестре: «Вот сейчас на меня бес прыгнет», – и тот преж слов, по одной вроде бы мысли, сиганул боярыне на загривок. Черт невелик, раза в два будет покрупнее кошки, грязно-каштанового цвета, покрыт редкой шерстью, с рыжими глазами. Вцепился за плечами, как клещ, намертво сел на шею... Ах ты, Господи, прости и помилуй! Взмолилась мысленно, а язык-то и сковало... Рукою бы гнусенка ухватить, но не добыть: ловок и лукав черт. Решилась, ударилась спиною о стену. Слышит – затих, ослаб, растекся по плечам, как падаль, и хвост ослиный с кисточкой на конце скатился боярыне на грудь. Хоть и мерзко, и грешно, но только решилась ухватить в пясть, чтобы сдернуть с шеи, а черт окаянный снова в силе и так-то больно вкогтился в затылок. И давай Федосья снова долбить беса о стену, тут и себя не прижаливая, словно задумала убиться до смерти, пока не затих лукавый. Стянула за шкуру, опачкиваясь в мерзости, протянула Хитрову: «На, возьми и паси лучше. Это брат тебе». – «Ты что, убила его?» – спросил в ужасе, замирая от страха. – «Твое счастие... Он же бессмертен».
И тут сестра Евдокия, молчавшая досель в оторопи, вдруг протянула Федосье рубль и сказала: де, на тебе в награду. Рубль неровный, обкусанный с краев, будто заеденный мышью, из буро-красной печатной меди, пробитый в середке, и к этой проточине вроде бы из Федосьиной горсти приник змеино-холодный бесовский зрак. Вскрикнула Федосья, стряхивая с ладони проклятую деньгу, а та будто клеем намазана. И возопила боярыня: «Мати Мелания, пособи дочери!..»
И с этим воплем очнулась. Стоит внаклонку головою в кошме, шея отекла, спина ноет, точно снопы на ней молотили. Ой, беззащитен монах пред дерзким врагом в ночи, и сколько бедной одинокой душе приходится страдать, боронясь от бесов. Перекатилась Федосья на рогозницу возле кровати, завешанной цветными воздухами, с трудом растянула замлевшие ноги. Боль телесная потиху отступила, но сердечная гнетея после внезапного наваждения лишь приросла. И подумала Федосья в тоске: и чем же я прогневила Господа, что вражьи дети решили меня прикупить рублем иудиным? И неуж Марьюшку, царицу-покоенку, так крепко осадили лукавые, что на всякого, кто пересек порог, сразу накинули обавные сети? Исусе! Верховный Батюшка, прости и помилуй грешницу, что поступилась Тобою ради мирских заповедей... Но и покоенка была ближе мне сестры-матери; и в том стане неверных я и одним ногтем не прищипнулась за их обманные нитки... Батюшка, употчуй тихомирную государыню своим нектаром; она, сердешная, всяко терпела, но не дала себя опоить сикером ворожейных словес. Крутилися дворцовые тетки вокруг царицы, как мухи на патоке, да ни одна не оскоромилась...
Прислушалась Федосья Прокопьевна до звона в ушах; огромная боярская усадьба во всех своих сотах еще почивала по-утреннему безмятежно. Только со двора порою доносился мерзлый бой колотушки о тулумбас: то дозорила ночная бессонная вахта. И вдруг как бы по-над ухом очарованно скрипнула потайная дверь из чулана, прошаркали бесплотные, почти бестелесные шаги, обогнули кровать. Боярыня заломила глаза, увидала над собою холстинное личико с кукишек, черный плат шалашиком, повязанный вроспуск, ноги рогатиной из-под пестрядинного монашьего зипуна.
– Тебя ошавило, Феодора, иль колотун взял? Корчишься, как рыбка, – пропела мать Мелания, сомкнула бесцветные губы в нитку, принагнулась, опахнула постным ладанным духом. – Ты Бога-то, дочи, понапрасну не гневли. Он неистовых не любит.