Судья слушал меня задумчиво и вдруг неожиданно спросил:
— Эй, вы плачете?
— Нет, — сказал я, — глаз болит.
Они удалились на совещание, а мы опять молча сидели напротив друг друга. Командир сидел выпрямившись, в его позе было что-то отстраняющее; я не осмелился просто встать и вручить ему письмо, которое мне доверил штурман. Пиротехник беспрерывно сворачивал самокрутки и украдкой передавал их нам — на «после». Сидевший рядом со мной штурман закрыл глаза, словно задумавшись, а радист — это было видно — боролся с усталостью, то клевал носом, то вскидывал голову.
Без приказания мы поднялись, когда вернулись судьи, и так как они не сели за стол, то и мы остались стоять. Под глазом и в виске дергало и стучало, мне вдруг почудилось, что судей стало больше, и не только это: хотя говорил один морской судья, мне казалось, будто я слышу несколько голосов и все они смешивались, перекликались, искажались и накладывались друг на друга. Говорилось о законах военного времени, которым все должно быть подчинено, о дисциплине, воинской чести и выполнении долга в последний час. Был упомянут устрашающий исторический пример: мятежные элементы на борту тяжелых боевых кораблей. Произносились заключения о товариществе на море, товариществе в бою и среди хаоса, и снова и снова о дисциплине — железной дисциплине, которая дает шанс выстоять. Чтобы эффективнее бороться с явлениями упадка дисциплины и разложения, гроссадмирал издал особые приказы; выдержки из них были в заключение процитированы. За неподчинение приказу, угрозу действием вышестоящему начальнику и вооруженный бунт во время военного похода: к смертной казни — штурмана Хаймсона и пиротехника Еллинека. Несколько тише голос добавил:
— Приговор подлежит утверждению.
Я взглянул на командира. Он был в ужасе. Как бы пробуя, он пошевелил губами и, наконец, внятно произнес:
— Безумие, это безумие! — Тяжело ступая, он подошел к столу, вытянул руку в сторону судьи и повторил: — Безумие, такого приговора быть не может!
Морской судья пропустил его замечание мимо ушей и перечислил полагавшиеся нам сроки ареста.
Мы их тоже уговаривали, штурмана с пиротехником, не только защитник; была, наверно, уже полночь, когда они наконец поддались и сели рядом, чтобы написать ходатайства о помиловании на бумаге, которую принес защитник. Они медлили, вздыхали, подыскивая обороты, растерянно взирали на защитника, а тот сидел, покуривая, на подоконнике и как будто не выражал готовности выручать их нужными словами; он продиктовал им только адрес, сам сложил ходатайства и сунул их в приготовленные конверты. В отношении приговоров ему нечего было сказать, а может, он и не хотел говорить; сколько радист и сигнальщик ни просили его прокомментировать решение суда, он пожимал плечами и с уверенным видом говорил: «Подождем, давайте подождем». Прежде чем он ушел, штурман взял у меня свое письмо, адресованное командиру, и у дверей передал его защитнику. Вручая конверт, штурман был так озабочен, словно от этого письма зависело очень многое. Прощаясь, защитник положил руку на плечо штурману. Кто-то, улегшийся под полками, крикнул: «Потушите свет!» — я повернул выключатель и лег на пол. Каждому хотелось сказать многое, но никто не решался начать, и чем дольше длилась тишина в помещении архива, тем охотнее мы с ней примирились.
Осторожно открыв дверь, часовой некоторое время всматривался в нас, потом окликнул обоих по фамилии, не громко, не в приказном тоне, а как бы осведомляясь. Мы все поднялись и двинулись к двери, и наш спокойный, требовательный вид побудил часового отступить к порогу.
— Еллинек, — сказал он, — Еллинек и штурман Хаймсон, мы должны отвести вас на борт.
«Почему на борт?» — спросил кто-то, на что часовой ответил: «Там чего-то ожидается, важный гость». Мы удивленно переглянулись, на серых лицах появился проблеск надежды: на борт... ходатайство о помиловании... Вызывают на борт... Мы пропустили их к дверям, а сами стали ходить взад-вперед и не могли успокоиться, пытаясь обосновать столь быстро возникшую надежду. Бледный верзила с помощником принесли хлеб, повидло, поставили на стол дымящийся алюминиевый бачок и молча удалились. Ни один из нас не притронулся к завтраку. Когда прозвучали залпы — нет, не залпы, это были две очереди из автомата, — сигнальщик застонал, другой матрос опустился на колени у батареи, его начало тошнить. Каждый на что-то оперся, к чему-то прислонился, все напряженно прислушивались.