Она точно не слышала его слов. В тот день, провожая его на аэродром, она, как и обычно, стояла возле балконной двери. В краешек окна заглядывала молодая елка, только вчера привезенная из леса, нетерпеливо ожидающая сегодняшней ночи, своего единственного в жизни сверкающего бала. А бал срывался. Потому что за окном шел снег. Но сегодня Валентина не скажет своего многозначного «Вот идет снег…». Она говорит так, задумчиво глядя в окно, когда расстроена, когда хочет доказать, что ей все безразлично, что, едва он уйдет, она тоже найдет себе занятие. Пойдет к подругам, а может, даже в Дом офицеров, в кино. Одна. Без него. Потому, что идет снег, а он избрал себе глупую работу.
В тот день она не сказала ни слова. Просто стояла возле окна и чертила пальцем вензель. Не его, Игоря Скворцова, вензель. Просто какие-то буквы, круги…
На нее рухнуло небо. Ему тоже было не по себе. Что он мог сказать? Чем успокоить? Может, снег перестанет идти, поимеет совесть хоть в новогоднюю ночь? И тогда к вечеру Игорь прибежит домой. Ворвется раскрасневшийся, запыхавшийся. Сбросит ватную куртку, тяжелый комбинезон — доспехи двадцатого века — и быстренько под душ. А потом холодная белая рубашка, черный галстук и костюм, присланный братишкой из столицы. Музыка, друзья, тосты — и все отлично. С Новым годом! Но если снег не перестанет…
Разве спасет ей праздник его торопливый приход без пятнадцати двенадцать? Будет ли смысл на полтора часа надевать штатский костюм, чтобы в самый разгар веселья и радости переодеться снова и бодренько — вроде бы все тебе нипочем — пожелать остающимся счастья? Но ведь среди них и она… Он ничего не обещал. Просто попытался заглянуть в ее глаза. А в них среди серых туч отчаянно метались короткие сухие молнии. А в них ничего нельзя было прочесть, кроме одного: небо рухнуло на землю.
Снег валил хлопьями. Щедро, уверенно. Ночное небо — без проблеска луны, без задумчивости звезд.
Едва тепловая машина успевала добраться до одного края полосы, растопить выпавший снег, как на другом краю полоса начинала седеть.
Лейтенант сидел в кабине одной из таких машин рядом с остроносым водителем-грузином. На обоих были надеты противошумовые шлемофоны, что делало их похожими на летчиков. Перемазанное маслом лицо грузина отливало бронзой, костистая рука впаялась в рычаг управления турбиной. Глядя на эту сильную руку, Скворцов думал, что, пожалуй, из Гургенадзе выйдет отличный летчик и не зря Шота решил пойти в бомбардировочную авиацию. Турбину он знает отлично, налетал на своей машине во много раз больше любого аса. Вот сегодня только часов восемь. Поговорить бы, что ли… Но главная беда — страшный рев. Если надо что-то сказать, то прежде толкаешь в бок, а затем, как глухонемой, все жестами, жестами… А «собеседник» смотрит не в глаза тебе, а в рот, на твои губы. Такие дела…
И снова мысли о доме, о Валентине… А казалось, что работа целиком сгребла его в охапку, закрутила, завертела, и не до мыслей о доме.
Ровно, и потому монотонно, ревет двигатель. К турбинному реву тоже можно привыкнуть, особенно если сидеть в кабине, одетым по-полярному, и если работа ладится, все идет привычно и неспешно, а главное, не видно еще конца ей, работе…
Еще недавно Валентине нравилась жизнь в лесном гарнизоне, их небольшая уютная квартира на четвертом этаже. И гордый великанище-дуб, что растет в стороне от сосен, под самым окном, рядом с их балконом.
— Игорь, смотри! — подозвала она как-то его к окну.—
Да нет, не на меня, на ветки дуба смотри. И на небо. Видишь?
В ее черных глазах светилось изумление, вспыхивала беспокойная мысль. Мгновение — и она уже не смотрит на мужа, смотрит в окно и задумчиво роняет слова, точно звуки рояля в тиши громадного пустого зала:
— Он каждый вечер протягивает руки к небу. Он все время ждет от него ответа. В чем смысл жизни для него и вообще? В чем?
Игорь посмотрел на ветки дуба, на багряный закат. Был обычный осенний вечер, и закат был как закат — обычный…
Ветви же, если уж и сравнивать, больше похожи на черные молнии, но разве такие бывают? А она о каких-то руках и о вечном вопросе. Чудачка…