Такое положение вещей мы считаем нормальным. Но бывают моменты, когда игра, в которую мы условились играть, не стыкуется с реальностью. И нас охватывает тошнотворное ощущение нереальности. Может быть, наш истинный враг — уплывающая из-под ног почва. Или мы так считаем, по крайней мере. Возможно, наше молчаливое согласие считать, что ничего — или, во всяком случае, ничего необратимого — не происходит, объясняется тем, что истинный наш враг — реальность, потому что мы не желаем разрешить себе знать, что происходит. Мы лицедействуем, мы притворяемся, как притворяются дети в своих играх, пытаясь притворством замаскировать детские слабости. И все время приходится подавлять в себе смех, не добрый, веселый, а истерический, безумный.
Еще пример: две сотни хулиганствующих молодчиков вихрем прошли по нашему району, оставив на мостовой под моими окнами труп, перебив кучу окон, разграбив лавки, устроив несколько пожаров. И в ту же неделю группа женщин среднего возраста, самоназначенных активисток, устроила демонстрацию протеста против любительского спектакля местной молодежной группы. Сочиненная и поставленная этой группой пьеса описывала внутрисемейные трения, столь частые в нашем, да и в любом другом городском квартале, доме, городе. Обыгрывалась ситуация семьи, принявшей полдюжины беженцев из восточных районов (мигранты, передвигающиеся с группами, клеймились как хулиганы и бандиты, но стоило им ответвиться от банды и осесть, как они автоматически превращались в беженцев). Так вот, на сцене действовала некая семья, поначалу состоявшая из пяти членов, а впоследствии выросшая до дюжины человек с соответствующими контактами, трениями и «соблазнением юной девицей мужчины, годящегося ей в дедушки», как возмущенно излагали сюжет негодующие матроны нашего квартала. Они умудрились организовать не слишком многолюдный митинг, посвященный «распаду семьи», «утрате традиционных ценностей», «аморальности и сексуальной распущенности». Смех, да и только. Точнее, было бы смешно, если бы не было столь печально. И если бы не было столь достойно восхищения как проявление устойчивости «нормального» образа жизни в условиях всеобщего хаоса, беспорядка, безнадежности.
А что сказать относительно бесчисленных инициативных групп граждан этического и социального плана, возникавших до самого конца? За увеличение пенсий — когда деньги уступили место натуральному обмену, за обеспечение школьников витаминами, за улучшение обслуживания привязанных к дому инвалидов, за усыновление покинутых детей, за запрещение распространения информации о проявлениях жестокости — чтобы не подвергать тлетворному влиянию неокрепшую психику молодого поколения, за вступление в дискуссию с кочующими бандами — или же за беспощадное их искоренение, за соблюдение рамок приличия в сексе, против употребления в пищу мяса кошек и собак и так далее, без конца. Маразм. Плевки против ураганного ветра. Забота о том, как сидит галстук — или как накрашены ресницы, — когда на тебя рушатся стены дома. Обмен рукопожатиями с людоедом, который эту протянутую руку вырвет из твоего плеча и отправит в пасть. Эти и другие аналогии то и дело проскальзывали в наших разговорах и обыгрывались профессиональными комиками.
Поэтому в такой атмосфере, в такое время появление в доме незнакомого мужчины с неизвестным ребенком, оставленным мне на попечение, выглядит не таким уж и экстраординарным.
Когда Эмили вышла в гостиную, она уже сменила платье и умылась, так что следов слез на лице не было заметно.
— Комнатка, конечно, для нас с Хуго маловата, но это ничего, — изрекла она, аккуратно усаживаясь на старый диван напротив камина.
При ней оказалась собака… нет, пожалуй, кот… или?.. В общем, какое-то животное. Размером с бульдога, и форма тела, скорее, собачья, но морда, как у кошки. Цвета желтого. Шкура грубая, кошачьи глаза и усы. Длинный хвост, как кнут. Безобразная бестия. Хуго. Зверь вспрыгнул на диван и прильнул к Эмили, которая его обняла и уставилась на меня, прижавшись щекой к кошачьей морде животного. Два взгляда: зеленых глаз Хуго и выжидающих, вызывающих карих — Эмили.