Страшно было и так хорошо было это слушать! За окном была весна в арбатских переулках, а здесь - черный бархат риз и тишина Церкви, неодолимой во веки веков.
В память весенних служб отца у меня были такие стихи:
Когда весны капель покажет,
Что начался Великий пост,
Ты на божественную стражу
Шел сердцем тих, душою прост.
И не сказать теперь словами,
Как жизнь была с тобой тепла,
Когда в Четверг Страстной над нами
Свой счет вели колокола...
Дальше не помню, уж так давно все это было, если считать по календарю. Но хорошо помню: храм, полный народу, огонь и запах свечей и удары колокола по счету прочитанных Евангелий.
Один ли С.Н. не выдержал испытание? Один ли он оказался в "немощи веры"?
В 1921 году я был во второй раз в Оптиной пустыни, на ее закате. Недавно я прочел стихи неизвестного мне автора, начинающиеся так:
Ты, Оптина! Из сумрака лесного,
Из сумрака сознанья моего,
Благословенная, ты выступаешь снова
Вся белизна, и свет, и торжество...
С каким непостижимым для нас терпением слушал меня старец отец Анатолий (старец Анатолий (Потапов) умер незадолго до окончательного закрытия Оптиной пустыни в 1923 году. - В.П.), - мне до сих пор стыдно вспомнить тот душевный хлам, которым я загромоздил его маленькую келью. Он почти не прерывал меня, только изредка вставлял два-три слова, перебирая четки, или вдруг порывисто шел в угол за какой-нибудь книжкой, листочком или просфорой. Это был человек, который все знал про меня еще до того, как я открыл рот, человек, который знал. что он должен взять на себя и мое бремя грехов. Очевидно, это совсем не аллегорическое бремя. Когда я лет через двадцать после этого (и после смерти отца Анатолия) показал его фотографию другому такому же, как он, старцу, никогда его в жизни не видавшему, тот вдруг начал со слезами и волнением целовать лицо на фотографии, воскликнув несколько раз: "Какое страдание! Какое страдание!"... Лицо отца Анатолия и в жизни и на фотографии светилось любовью и тем особым оптинским веселием, которое известно всем посещавшим старцев этого удивительного русского монастыря, но другому старцу было, кроме того, видно, что это - свет воскресения после Голгофы, не замечаемой никем. Я помню, что когда мое посещение отца Анатолия кончилось, он - маленький, в короткой полумантии - вдруг стремительно пошел к двери впереди меня, открыл ее в приемное зальце и пошел туда, подняв лицо к образу Божией Матери со словами: "Пресвятая Богородица, спаси нас!" И такое облегчение и такая отрада были в его восклицании: ведь из духоты непросветленной души он выходил снова на просторы Божий!
Потом я пошел в скит. Дорога туда идет могучей сосновой рощей, сквозь которую (как сказал тот же неизвестный мне поэт)
Розовеют скитские ворота
И белеет хибарка твоя.
Там у входа простой работы -
Стерлись краски и позолота -
С черным враном пророк Илия.
Была середина мая, и в скиту уже распустились цветы. Я ходил по дорожкам, никого не встречая, и это безлюдье меня поразило своей точно предсмертной тишиной. Потом я услышал сердитое бормотанье и увидел Гаврюшу - юродивого, почитаемого старцами, с длинной палкой, в рубашке без пояса, с какими-то котомками на плечах. "Гаврюша, - сказал я, - что мне? Идти в монастырь или жениться?" И тут только, впервые в жизни, я увидел близко грозный взгляд блаженного. "А мне что! Хоть женись, хоть не женись",- в голосе была явная досада. Он пошел дальше по дорожке между цветов, потом вдруг обернулся и прибавил: "А в одном мешке Евангелие с другими книгами нельзя носить".
Мой вопрос был праздный: я тогда был одинаково не готов ни к монашеству, ни к браку. А замечание блаженного шло прямо в цель. Раздвоенность души - это все та же немощь веры, боящейся идти до конца за Христом. "Положивший руку свою на плуг и озирающийся назад неблагонадежен для Царства Божия". Озирающийся назад уже и возвращается назад, уже изменяет любви. И С.Н., и я, и многие из моих современников оказались не готовыми к тому страшному часу истории, в который она тогда нас застала и в который Бог ждал от нас, чтобы мы возлюбили Его больше своего искусства, своего страха, своей лени и своих страстей. Тогда решались какие-то судьбы, определялись какие-то сроки, и можно ли было особенно тогда путать Евангелие с другими книгами?