Я между тем жил в Велье в тревожных мыслях и великом смущении, ибо не знал, кому будет удача: крестьянам ли в их начинании или Девальсу; крестьяне же самым делом сочли меня за сообщника Девальсу и за то соглашались бить, а особливо в среду на первой неделе Великого поста за отсылку к Девальсу старосты их мужского Прокофья Калинина, под присмотром брата моего Ивана, что и более подавало им к подозрению на меня сомнение; но и от того десница Вышнего защитила, ибо на то время отъехал я в Святогорский монастырь, а оттуда ездил к асессору Ивану Большому Львову, для испрошения совета, каким образом мне от такого злоключения избавляться (после ж усмотрел, что сия надежда на человека тщетна); еще ж и на дороге сбирались, переняв, меня бить; однако ж защищения Всесильного удостоился: пред самым же оттуда моим приездом прибыла в Велье присланная по просьбе Девальсовой от Псковской канцелярии воинская команда пятьдесят человек, при двух обер-офицерах, кою собрано из крестьян под караул шесть человек, а мне ордером предписано к нему явиться.
Я уже по обстоятельствам предвидел предстоящую мне от Девальса напасть и, пришед в отчаяние, полагал намерение спасаться бегством в Польшу, что и объявил я матери своей и жене; но они, будучи женского слабого Духа, безмерно возмутились, приемля себе на ум, что, лишившись меня, лишаются последнего защищения и надежды, о чем и я также соболезновал.
Наконец отважился, отменив то свое намерение, возложив печаль свою на Бога, явиться к Девальсу, что ни последует.
Итак, отправляясь во Псков в субботу 19 февраля, явился к нему в понедельник числа 21-го. При самом входе моем взирал он на меня зверски и подавал тем ужасный страх, при том спрося, что я, по отбытии из Белья, делал; и не вытерпя ждать надлежащего ответа, приказал подать ножные оковы и положить на мои ноги. Наконец объявил мне, что я первый бунтовщик, велел отвести в холодную палатку, не имеющую ни печи, ни окончины, в которой я заключен.
По наступлении вечера взят я был под провождением солдат четырех человек к нему в покой, в коем солдаты поставлены были вокруг меня, а капрал стал по правую сторону и, держа под пазухою связку батожья, спрашивал меня, в чем состоит должность приказчика и для чего крестьяне взбунтовались, а я не удержал? Наконец спрашивал, какой сундук отвез я ночью в Опочку, у кого поставил и сколько в нем денег, чтоб я неотменно признался, ибоде он знает, сколь тот сундук тяжел. А как в самом деле ничего того не было, то мне признаваться было не о чем, оклеветан же я был ненавистниками, будто после смерти прежнего управителя Залевского получал многие тысячи денег, да и собою будучи управителем будто нажил немалую сумму. Итак, оставляя раздумать до утра, приказал отвести в то ж холодную палату, с таким подтверждением, буде не признаюсь, то будет спрашивать под батожьем. Однако ж, Бог тому свидетель, что я Залевского деньгами отнюдь не корыстовался, ниже сам имел попечение скопить, да и не старался, Богу меня от того соблюдающу, Ему же слава, честь и поклонение вовеки. Напоследок же Его благостыня обогатила меня неисчетно, непостижимым Своим человеколюбивым промыслом, так что я наслаждаюсь и поныне с семейством своим великих Его дарований.
Сие приключение в невинности и страх побоев, коих я до того никогда не видал, поразили меня и ввергли в отчаяние самой жизни, воображая себе, что он меня замучит. Итак, лишась всякого рассудку, волнуясь бурею мыслей, сидел я в той палатке, в которую посажены были, в оковах же, крестьяне Малофей Марамохин, Данила Чернавин и Перфилий Быков, кои, тужа о напасти, нашедшей на нас, и видя меня в крайнем отчаянии, между прочим говорили, что-де пред сим недавно писарь Максим Ворсулев осмелился (получа к тому средство чрез порцию вина) перед французами упорно выговаривать, для чего они его сковали в железа, ибо ежели признают его в каком преступлении, то б отдали к суждению в гражданский суд, а не морили бы у себя в холодном погребе, почему и приказали-де они его перевести в теплый покой. То выслушав, я заметил и, держа в памяти, помышлял, как бы и мне подобным образом произвести способы своему облегчению, и, дождав утра, ожидал, когда меня спросят к Девальсу, для вышеупомянутого о сундуке допросу, о чем меня страх мучил беспрестанно, и чаяние побоев приводило в отчаяние. В то время вышесказанный рассылыцик Андрей Федоров, бывший прежде мне надежный, а потом, как выше сказано, сделался им верный услужник (и его проворством они из Белья от крестьянского возмущения вывезены), из сожаления ли своего ко мне, или в другом каком смысле, принес ко мне пирог; а француз Бодеин, пришед с ним с ключом, отпирал заключения моего двери, то я, будучи в помешанных мыслях, помня вышеописанный о Ворсулеве разговор, а притом возымев досаду и на сказанного рассылыцика о его предательстве, что он, отступя от меня, перекинулся к ним, а более из отчаяния, наведенного вечерним страхом побоев, несмотря на то, что мне пирог принесен, употребил к Бодеину подобные Ворсулева представления и говорил без наблюдения учтивости, за что они морят меня в холодном погребе; ибо ежели они сочли меня бунтовщиком, то б отдали к суждению в гражданский суд. Выслушав он мои слова, тотчас заключа мою палатку, пошел и объявил Девальсу; вскоре потом пришел сержант Шевляков, имея при себе солдат четырех человек с ружьями и примкнутыми штыками и, взяв меня в оковах, проводили вверх к Девальсу, который, увеличивая угрожения, кричал через переводчика, для чего я против его упорствую; а я продолжал то же свое требование, дабы они, не муча меня у себя, отдали к суждению по законам; но видя, что они того сделать не хотят, а к большему угрожению Девальс приказал мне связать руки назад, почему я, вышед из границ здравого рассудку, предал себя опасности, выговоря, что ежели они меня не отдадут в гражданский суд, то я имею доносить о интересном деле государеве