После собрания взбудораженные слушатели обменивались недоуменными репликами. Эренбурговскую остроту взгляда, оригинальность и литературную отточенность его формулировок, насколько я мог расслышать, признавали все, но выводы большинство так же единодушно находило чрезмерно мрачными, а главное, слишком уж они расходились с мнением других наблюдателей. Именно это полнейшее несоответствие его оценки положения в Испании неколебимо мажорному тону французских левых газет смущало меня, что касается моей спутницы, она была категорична:
— Неисправимый пессимист и страшно сгущает краски. Только третьего дня я была у Мари-Клод и нашла Поля в прекрасном настроении…
Так как Мари-Клод, с которой Вера состояла в дружбе, была женой не вообще какого-нибудь Поля, но Поля Вайяна-Кутюрье, одного из руководителей Коммунистической партии Франции, его хорошее расположение духа снимало всякие сомнения, и я решительно счел неожиданные мрачные прогнозы беспартийного парижского корреспондента «Известий» не внушающими доверия.
Прошло, однако, всего около двух месяцев, как они — эти мрачные предсказания — сбылись. Правда, недели за две перед тем в «Юманите», а также в советской печати, получаемой в Париже с пятидневным опозданием, начали появляться сообщения о совершаемых в разных местах Испании покушениях на левых политических деятелей, об участившихся взрывах бомб и об иных признаках нарастающего напряжения, а после попытки захвата фалангистами валенсийской радиостанции пресса французского Народного фронта, можно считать, ударила в набат, но факт оставался фактом: первым и задолго до всех забил тревогу Илья Эренбург.
Естественно, что теперь я направлялся на свидание с ним в приподнятом состоянии, одновременно испытывая и тайные угрызения совести: слишком уж охотно утешил я себя весной его дилетантской некомпетентностью.
Поспешно — через две — преодолев ступеньки метро, я на выходе из него внезапно постиг, почему, так часто проходя мимо, ни разу не обратил внимания на вывеску «Дюгеклена»: серебряные, обведенные синим буквы на парусине с фестонами гласили, что это кафе-ресторан, то есть учреждение непомерно дорогое, мне, во всяком случае, не по карману.
Час аперитива еще не настал, и в обширном помещении даже возле громадных — в полтора этажа — зеркальных витрин было пока темновато, но зато и почти пусто, так что еще из тамбура я через стекло вращающейся двери увидел Эренбурга. Он торопливо писал, перед ним возвышался конический стакан с каким-то зельем, ведерко со льдом и сифон.
— Виски будете пить? — предложил Эренбург, привставая и протягивая мягкую руку.
Он подозвал гарсона. Когда тот вернулся, неся между пальцами бутылку со старомодной наклейкой, расширяющийся кверху сосуд и белое блюдце, на котором была указана двузначная цифра, достаточная даже здесь для оплаты по меньшей мере пяти «перно», Эренбург пододвинул ко мне лед и газированную воду.
Вероятно, те сумерки в кафе-ресторане «Дюгеклен», запах вина и душистого вирджинского табака запомнились бы мне уже по одному тому, что я впервые отведал тогда виски с содовой. Но ведь дегустация эта сопровождалась возобновлением знакомства с Эренбургом и его рассказами об Испании; мудрено ли, что и фон нашего разговора и сам он запомнился мне, будто велся прошедшей осенью, а не тридцать пять лет назад.
Едва отхлебнув из нелепо высокого стакана, я сразу же пошел с козырей, то есть объявил, что решил поехать в Испанию добровольцем, уже внесен в списки и, если ничего не случится, дней через десять буду отправлен. Лишь поэтому я и позволил себе отнять у него, у Ильи Григорьевича, некоторое время — мне так хотелось бы узнать, каково там действительное положение вещей. Торопливо выговаривая все это, я ждал, что Эренбург, как предупреждал Корде, начнет отговаривать меня от столь опрометчивого шага…
— Конечно, надо ехать, — не дав мне закончить, сказал Эренбург. Никто из порядочных людей, способных носить оружие, не имеет права оставаться сейчас в стороне.
Это было до того неожиданно, что я даже несколько оторопел. Заранее настроиться на отговоры, приготовить непреклонный ответ и вдруг услышать, что твое решение, которым ты втайне гордишься, к которому пришел не сразу и не без внутренней борьбы, оказывается чем-то само собой разумеющимся, почти обыденным… Только много лет спустя, вспомнив как-то об этом эпизоде, я понял, до чего же Эренбург был захвачен испанской борьбой, как с самого начала хорошо понимал ее решающее значение.