В какие-то периоды жизни я записывал свои сновидения; я обсуждал их смысл со жрецами, философами, астрологами. Способность видеть сны, притупившаяся с годами, вернулась ко мне в эти месяцы угасания; то, что произошло всего лишь накануне, кажется мне менее реальным и порою не так досаждает мне, как сны. Если мир снов, фантастичный и призрачный, где нелепость и пошлость еще изобильнее, чем на земле, дает нам некоторое представление о существовании, на которое обречена разлученная с телом душа, — значит, всю отпущенную мне вечность я буду горько сожалеть о том чудесном праве держать под контролем свои чувства и выверять перспективы, каким наделен человеческий разум. И все же я с наслаждением погружаюсь в бесплодные области снов; там я на миг становлюсь обладателем тайн, которые тотчас же от меня ускользают; там я пью из источников. На днях я побывал в оазисе Аммона; был вечер, я охотился на благородного хищника. Мне было весело; все происходило точно так же, как во времена, когда я был еще полон сил: раненый лев рухнул, потом поднялся, я кинулся его добивать. Но на этот раз конь мой встал на дыбы и сбросил меня на землю; на меня навалилась ужасная окровавленная туша, когти зверя раздирали мне грудь; я очнулся в тибурской спальне, взывая о помощи. А совсем недавно я увидел во сне отца, хотя вспоминаю о нем редко. Он лежал больной в одной из комнат нашего дома в Италике, который я покинул сразу же после его смерти. На столе рядом с кроватью стояла полная склянка болеутоляющей микстуры, и я умолял отца дать ее мне. Я проснулся, не успев услышать его ответ. Меня удивляет, что люди в большинстве своем боятся призраков, но при этом в своих снах спокойно разговаривают с мертвецами.
Предзнаменования множатся также — теперь все представляется предвестием, знаком. Я только что уронил и разбил драгоценный камень, выпавший из перстня; греческий мастер выгравировал на нем мой профиль. Авгуры многозначительно покачивают головами, а мне жаль прекрасного произведения искусства. Я стал иногда говорить о себе в прошедшем времени: обсуждая в Сенате некоторые события, которые произошли после смерти Луция, я оговорился и несколько раз упомянул о них так, будто они случились после моей собственной смерти. Несколько месяцев назад, в день моего рождения, поднимаясь в носилках по лестницам Капитолия, я столкнулся лицом к лицу с человеком в траурных одеждах, он плакал; я видел, как побледнел мой старый Хабрий. В то время я еще бывал на людях — я продолжал выполнять свои обязанности верховного жреца и Арвальского брата, сам совершал древние обряды римской религии, которые я теперь стал предпочитать иноземным культам. Однажды я стоял перед алтарем, готовый возжечь огонь; я приносил богам жертву, прося их о покровительстве Антонину. Внезапно полотнище моей тоги, закрывавшее мой лоб, соскользнуло и упало мне на плечо, оставив меня с непокрытой головой[190]: тем самым я как бы переходил из разряда приносящих жертву в разряд жертв. Оно и правда: настал мой черед.
Мое терпение приносит плоды: я меньше страдаю, жизнь снова становится почти приятной. Я больше не спорю с врачами; их дурацкое лечение погубило меня, но мы сами повинны в самомнении и лицемерном педантизме медиков: они лгали бы меньше, будь у нас поменьше страха перед страданиями. Мне не хватает сил на прежние вспышки гнева; из верных источников мне стало известно, что Платорий Непот, которого я очень любил, злоупотребил моим доверием; однако я даже не попытался его пристыдить и не наказал его. Будущее мира больше не тревожит меня; я уже не высчитываю в страхе, как долго простоит на земле Римская империя, — я полагаюсь на волю богов. Не то чтобы у меня появилось больше доверия к их справедливости, у которой нет ничего общего с нашей, или больше веры в разумность людей; скорее наоборот. Жизнь жестока, мы это знаем. Но именно потому, что я не очень верю в то, что удел человеческий переменится когда-нибудь к лучшему, периоды счастья и прогресса, а также усилия что-то возобновить и продолжить кажутся мне поистине чудесами, которые уравновешивают собой всю необъятную массу зол, поражений, легкомыслия и ошибок. Неизбежны новые падения и катастрофы; хаос восторжествует; но временами порядок тоже будет брать верх. Между периодами войны снова будет царить мир; слова о свободе, человечности, справедливости будут то тут, то там вновь обретать смысл, который мы пытались вложить в них. Не все наши книги погибнут; потомки восстановят наши разбитые статуи; другие купола и другие фронтоны возникнут из наших фронтонов и куполов; какие-то люди будут думать, работать и чувствовать так же, как мы, — я позволяю себе рассчитывать на продолжателей, что неравномерно рассеяны на долгой дороге веков, я позволяю себе рассчитывать на это прерывающееся временами бессмертие. Если нашей империей завладеют когда-нибудь варвары, они будут вынуждены перенять многое из наших обычаев и в конечном счете станут в чем-то похожи на нас. Хабрий боится увидеть, как в один прекрасный день пастофор Митры или епископ Христа водворятся в Риме и заменят собой верховного жреца. Если этот день, к несчастью, наступит, мой преемник на Ватиканском холме перестанет возглавлять лишь тесный кружок единомышленников или группу сектантов и сделается в свою очередь одной из фигур, пользующихся влиянием во всем мире. Он унаследует наши дворцы и наши архивы; он будет отличаться от нас меньше, чем можно предположить. Я спокойно принимаю эти превратности в жизни Вечного Рима.