Я хорошо помню дядю Колю, как мы его звали. Он умер в 1916 году, девяноста лет от роду, когда я был уже совсем взрослым.
(23) У меня, по мере того, как я узнавал его, сложилось о нем впечатление, как о человеке незаурядном. Наружно он был небольшим, сухим стариком, никогда не хворавшим и в молодости обладавшим большой физической силой. Все его движения, походка, жесты были как-то решительны и живы, в них проявлялась унаследованная от матери сила воли. Внутренне он был странным сочетанием почерпнутых им в книгах отца идей XVIII-го века и крайнего консерватизма. Слушая его и наблюдая за ним, я сначала прозвал его последним вольтерианцем, но сохранить за ним это прозвище мне мешал его политический консерватизм. Никогда не слышал я от него атеистических высказываний, но вместе с тем я не помню, чтобы он когда-либо ходил в церковь, даже в Пасхальную ночь. Зато о либеральных идеях того времени он говорил, не скрывая своего отвращения к ним. Мне кажется, что унаследовавши от отца большой ум и остроумие, получив в детстве хорошее образование, усовершенствованное чтением, он был одиноким в окружающей его среде. Горячо любя свою мать, своих сестер и братьев, дядя Николай не хотел оскорблять их высокую религиозность атеистическими высказываниями, а политические его взгляды вполне совпадали с их убеждениями. Я часто спрашивал себя, как дети декабристов, по крайней мере те, которые составляли мою родню, так резко отличались своими взглядами от своих родителей. Мне долго было непонятно, что дети людей, пошедших из-за своих либеральных взглядов на каторгу и сохранивших на ней верность этим взглядам, могли, свято чтя память своих родителей, так резко расходиться с ними во взглядах. Помню, как поразил меня трогательный рассказ кн. С. М. Волконского в его книге "О Декабристах" о том, как его отец, посланный имп. Александром II в Сибирь с манифестом об амнистии, переправившись в Иркутске ночью через Ангару, постучал в дверь дома своего отца и на вопрос: "Кто там?" - ответил: "Я привез прощение". Мне казалось странным, как люди, загубившие свою жизнь из-за желания свергнуть царскую власть, могли с радостью принять от нее "прощение". Каюсь, что было время, когда я подозревал этих чистых, идейных людей в ренегатстве, в сдаче и раскаянии в совершенном ими. Однако сохранившаяся в русском обществе, в самых левых его кругах, благоговейная (24) память о декабристах заставила меня изменить свое мнение. Теперь слова сына декабриста Волконского представляются мне как заключительный аккорд долгой драмы, пережитой Россией от начала царствования имп. Александра I до воцарения Александра II. Манифест, привезенный темной ночью в Иркутск, означал конец целого периода русской истории и был зарей того нового дня, который всходил над Россией. Пушкин писал декабристам:
"Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье"
и он не ошибся. Сын "жандарма Европы" в начале своего либерального царствования признав правоту тех, кто тридцать лет перед тем мыслил как он, протянул им руку. Сын Волконского мог вместо "прощения" сказать "примирение". Для детей декабристов дело их отцов казалось законченным, и правда, с властью, оказавшейся на их стороне, им было нечего более бороться, а высокая духовность и бескорыстная жертвенность их отцов вызывала в них глубокое уважение.
Чтобы закончить образ дяди Николая, мне надо остановиться на его характере. При первой встрече и после первого с ним разговора его можно было принять за человека недоброго, властного, не терпящего чужого мнения, и лишь при более близком знакомстве с ним открывались его большое обаяние и сердечная доброта. Даже совершенно новому для него человеку, не разделяющему его взглядов, он мог стукнуть палкой, ответить: "вздор", а затем поразить его глубиной своих мыслей и обширностью своих знаний. Доброта его сказывалась не только в широкой благотворительности, но и в том, что от него никто не слышал осуждения кого-либо. Если кто-нибудь, даже из близких родственников, совершал что-либо несогласное с правилами морали или чести, он делал вид, что ничего не знает об этом, и не менял к нему своего отношения.