Припоминаю, что путешествие это - последнее - в суд прошло почти совершенно в молчаливом настроении. Мы как будто прощались не только с проходящими по улицам нашего пути, а в лице их и со всеми свободными и живыми, но и самими улицами и зданиями, садами и т. п., ставшими для нас милыми и дорогими. Народу на улицах нашего проезда, особенно вблизи суда и у дверей его, виднелось сравнительно мало. Заметно было, что он или напуганный чем-то, сам боялся быть на нашем пути, или его как-то невидимо отгоняли и не допускали. Не виднелась у суда - вблизи его и у дверей - особенно усиленная стража, как будто было все так же, как и в прежние дни суда, - даже как будто тише, и в этой тишине - напряженнее и мрачно-грознее...
Около 3-х часов дня приехали мы в суд вместе с товарищами из 1-го исправдома. Прежде, в дни суда, вновь приезжавшие оживляли нашу "комнату обвиняемых", где мы собирались до вывода нас в зал суда и где проводили время в антрактах суда. Теперь печать чего-то ожидаемого тяжелого, грозного как бы лежала на самих стенах и жалкой обстановке комнаты. Тень смерти, где-то притаившейся, для глаз невидимая, но сердцем чувствуемая, властно царила над сознанием всех. Разговоры не клеились; щебетали лишь наши дамы, хорошо уверенные, что их или совершенно оправдают или дадут маленькую тюрьму (кажется, их всех под разными видами отпустили домой); даже обычно беспечная, смеющаяся часть хулиганствующих подсудимых, и эта сократилась и как-то незаметно себя держала. Не весел был и мой Павлик (сын). Мне чудилось, что и за свою свободу он не был уверен, но обо мне думал лишь мрачное. Правда, он старался утешить меня, а, пожалуй, больше себя, словами: "Нет, папа, тебя не осудят, ... вот посмотри, мы оба с тобой вместе пойдем домой" - но сердце ему другое говорило...
Скоро откуда-то стали выползать слухи, что доподлинно-де известно, что расстрелов не будет и митрополит Вениамин будет сослан лишь в Соловки. Другие передавали, что к расстрелу приговорят то 10, то 6 человек. Всякий раз, как слышал я какую-нибудь новую весть, начинал высчитывать-гадать, подойду ли я к той или иной цифре. И обычно выходило, что если 10, то и я непременно. Больно, тяжело становилось на душе, поэтому всячески старался уверить себя, что не 10, а меньше могут к расстрелу присудить. Но не верилось в достоверность ни одного сообщения, было сильное желание убедить себя, что все эти сведения - только сочинительство. А тем не менее очень сильно хотелось слышать все новые и новые сообщения, искать в них приятное для себя успокоение. Но с каждым сообщением делалось все хуже и хуже на душе. Невольно хотелось не столько от разговоров с другими, но от фигур их, от спокойного вида других, от их физиономий получить надежду на доброе для себя: если другие спокойны, значит, они знают что-то хорошее, значит, и тебе нечего беспокоиться.
Я старался внимательно всматриваться в настроение, в лицо митрополита Вениамина. Ему-то, думалось мне, больше всех других должен быть известен исход нашего процесса, ему приговор суда должен быть более грозным и тяжелым, а поэтому в его лице и в его настроении правильнее всего читать приговор и мне для себя. Но как я ни старался распознать что-либо в Вениамине, мне это не удавалось. Он оставался как будто прежним, каким-то окаменевшим в своем равнодушии ко всему и до бесчувственности спокойным. Мне только чудилось, что в этот день он был еще более спокоен и задумчиво-молчалив. Прежде он больше сидел и говорил с окружающими его; теперь он больше ходил.
Открытие суда для выслушивания приговора было назначено на 6 часов. Но около 4-5 часов стало известно, что открытие отложено до 9 часов вечера. Это опять стало растолковываться по-разному. Хотелось всем видеть в этом утешительное: если отложили, то, значит, идут больше суждения; значит, не все заранее предрешено; значит, можно надеяться на что-то доброе. Но какое-то двойственное волнение возбуждалось этим отложением. Томительное ожидание неизвестного, но, по всей вероятности, нерадостного угнетало и возбуждало одно желание: эх, как бы поскорее все это кончилось, хотя бы и тяжелым, но ясным и определенным; но против этого желания скорейшего конца восставало другое желание: как можно дольше не знать этого конца, лучше томиться в неведении ужасного.