Уголки губ Дарха, понявшего, чем я занята, презрительно дернулись. Он-то духов видит.
— В прошлый раз у нас с тобой беседы не получилось, — как можно спокойнее начала я.
Его лицо застыло. Попробую продолжить.
— Я понимаю, что ты чувствуешь. Давай, ты поймешь, что чувствую я?
Разговор не в русле божественной логики, уж точно. Дарх не выдержал.
— Лучше убей, — чуть напрягая горло, но ясно и четко произнес он.
Это сейчас проще простого. Это даже оправдано обстоятельствами, и никто, пожалуй, не осудил бы такое убийство, ведь Дарх мне угрожает. Но.
— Ты, конечно, знаешь, что я не могу. Я не желаю ничьей смерти.
— Почему? — вызывающим шепотом спросил он.
Обсуждать с богом жизненные принципы — наверное, не самое умное занятие. Прозвучавший в его вопросе скепсис указывал, что все объяснения уйдут в пустоту. И все же дать их придется — только потому, что он об этом спросил, кинув единственную ниточку, которая могла бы нас связать чем-то получше ненависти и страха.
— Я не хочу приумножать боль.
Говорить Дарх уже не мог, хотя очень желал. Я попыталась направить на него все свое внимание, чтобы ему было легче кидаться мыслями, и тут же получила: «Тогда убей безболезненно».
Это просто игра словами. Дарх не может не понимать, о чем на самом деле я говорю. Он просто использует возможность подраться со мной хоть на словах. Что ж, ненависть есть ненависть, и раз другого не дано, придется добиваться цели ее средствами.
— Будет больно тем, кто тебя любит.
«Таких не осталось».
Не может же он в действительности ждать, что я сей момент сверну ему шею!
Стоп. Он хитрый. Он ждет не этого. Он ждет, что я заведу душеспасительную беседу, раскроюсь и расскажу о тех, кого люблю сама. И правда: порыв покопаться в памяти, с чего вдруг ценность человеческой жизни взвилась в абсолют, у меня возник, и даже вспомнились мамины сумасшедшие от тревоги глаза в те дни, когда Алешку срочно готовили к внеплановой операции, и настоящее, физическое, действительно невыносимо болезненное ощущение этой ее тревоги, тогда впервые передавшееся мне и оставшееся навсегда… А что, если Дарх прав, и тех, кого никто не любит, можно убивать?..
— Не может быть, — совершенно искренне, неконтролируемо, вырвалось у меня.
Эта уверенность, кажется, сильнее разума, который под ее давлением отказался допустить такую вероятность.
Дарх посмотрел с интересом, что-то ища в моем лице, а потом, после недолгого раздумья, стал один за другим посылать образы из своей памяти. До того, как воспринять их, я успела подумать, что или его ментальные способности уже восстановились, или на них вообще не отразилось энергетическое истощение. А еще о том, что я не люблю воспринимать чужие умозрительные воспоминания. Неприятно это, как заноза в теле, как кусок уже кем-то прожеванной пищи. Даже воспоминания Капитана-Командора, которого я считала частью себя самой, вызвали сначала порыв отторжения, и лишь потом, переработанные собственным сознанием, они стали мне дороги.
Побороть брезгливость к воспоминаниям Дарха оказалось еще труднее. Он вырос в обществе с традициями, далекими от привычных мне, и разобраться по зрительно-эмоциональным картинкам, кто и насколько был ему близок, сходу не получилось. Я отключила свои чувства, чтобы понять.
Конечно, он любил. Конечно, его предали. Без таких переживаний не встать на путь к совершенству, это постулат. Только критически сильные эмоции способны возмутить и увеличить душу так, чтобы она вышла за человеческий предел, а этот выход — единственное, чему невозможно научить. Эта странная истина ужалила мои мысли, но, для Дарха обыденная, она сразу унеслась прочь с потоком событий его жизни.
Кажется, удар нанесла мать. Или какое-то другое существо женского пола, без которого маленький мальчик жизни не мыслил, которого ждал с надеждой, превратившейся в жестокого палача, в те жуткие месяцы, пока срастались кости в сломанных железным колесом ноге и руке. Она так и не пришла за ним, и он понял потом, вспоминая ее ускользающий в даль взгляд — она не собиралась приходить. Та, кого он любил, гораздо больше, чем любят мать, для кого он мог стать крепчайшей опорой в жизни, ответила ему ледяным холодом. Его боль — он не мог ей простить оставленной надежды-палача. Ему казалось, что без мучительного ожидания он легче перенес бы разлуку, но она даже не простилась, выбросив его, как сломанную вещь… Словно не только он сам, покалеченный ребенок, не имел больше значения, но и эта жаркая, огромная и прекрасная любовь — тоже. Я нырнула в мальчишечьи переживания поглубже, задержав поток образов, и ощутила горячий стыд, будто была той женщиной, будто сама совершила нереальную подлость… Дарх видел во мне ту женщину. Пропуская через себя другие события, я продолжала ощущать унизительное жжение, и даже убежденность в собственной безгрешности от него не избавляла. Один лишь факт того, что я тоже женщина, сделал меня причастной к греху, и это даже не показалось странным.