Виктор Петрович без тени улыбки объяснил, что в редактируемом им учебнике встречается слово «вредит» — и везде вычеркнул это слово. Заменил словом «препятствует». Теперь эти результаты у начальства.
Правка Виктора Петровича не встретила возражения у начальства, и Виктор Петрович остался на инженерной должности.
Пустяк, конечно. Но для Виктора Петровича это было дело серьезное, принципиальное, а почему — сейчас объясню.
Виктор Петрович был человеком «расколовшимся», как говорят блатные и лагерные начальники. На своем процессе он помогал следствию, участвовал в очных ставках, был запуган, сбит с ног и растоптан. И кажется, не только в переносном смысле. Виктор Петрович прошел несколько «конвейеров», как это стало называться повсюду через четыре-пять лет.
Начальник производственного лагеря Павел Петрович Миллер знал Финдикаки по тюрьме. И хотя сам Миллер выдержал и конвейеры и плюхи и получил десять лет, он как-то безразлично относился к проступку Виктора Петровича. Сам же Виктор Петрович мучился своим предательством ужасно. По всем этим вредительским делам были расстрелы. Понемножку, правда, но расстреливали уже. Приехал в лагерь шахтинец Бояршинов и тоже как будто недружелюбно беседовал с Финдикаки.
Сознание какого-то провала, нравственного падения безмерного не оставляло Финдикаки долго. Виктор Петрович (его койка в бараке стояла рядом с моей) не хотел даже работать на какой-нибудь блатной, привилегированной должности, бригадиром, десятником или помощником самого Павла Петровича Миллера.
Финдикаки был человек физически крепкий, невысок, широкоплеч. Помню, немного он удивил Миллера, когда попросился в бригаду грузчиков на содовый завод. Бригада эта, не имея вольного хождения, вызывалась из лагеря на содовый завод в любое время суток для погрузки или разгрузки вагонов. Быстрота работы была тем преимуществом, которое из-за угрозы железнодорожного штрафа администрация содового завода ценила очень высоко. Миллер посоветовал инженеру поговорить с бригадиром грузчиков. Юдин, бригадир, жил тут же в бараке и расхохотался, выслушав просьбу Финдикаки. Природный пахан Юдин не любил белоручек, инженеров, вообще ученых. Но, уступая желанию Миллера, взял Финдикаки в свою бригаду.
С той поры мы встречались с Финдикаки редко, хотя и спали рядом.
Прошло какое-то время, и в Химстрой понадобился умный раб, ученый раб. Понадобился инженерный мозг. Есть работа для Финдикаки. Но Виктор Петрович отказался: «Нет, я не хочу возвращаться в мир, где мне каждое слово ненавистно, каждый технический термин будто язык стукачей, лексикон предателей». Миллер пожал плечами, и Финдикаки продолжал работать грузчиком.
Но скоро Финдикаки немножко остыл, судебная травма стала немножко сглаживаться. В лагерь прибыли другие инженеры, расколотые. К ним Виктор Петрович приглядывался. Живут и не умирают ни от собственного стыда, ни от презрения окружающих. Да и бойкота никакого нет — люди как люди. И Виктор Петрович стал немножко жалеть о своем капризе, о своем мальчишестве.
Снова вышла инженерная должность на строительстве, и Миллер — через него шло ходатайство начальнику — отказал нескольким только прибывшим инженерам. Виктор Петрович был спрошен еще раз и согласился. Но назначение вызвало резкий, дикий протест бригадира грузчиков: «Для какой-то конторской работы у меня снимают лучшего грузчика. Нет, Павел Петрович. Блат поломан. Я до Берзина дойду, а всех вас разоблачу».
Началось действительное следствие о вредительстве Миллера, но, к счастью, кто-то из прежнего начальства сделал внушение бригадиру грузчиков. И Виктор Петрович Финдикаки вернулся на инженерную работу.
По-прежнему мы стали засыпать вместе — наши топчаны стояли рядом. Снова я слышал, как Финдикаки шептал перед сном, как молитву: «Жизнь — это говно. Говенная штука». Пять лет.
Ни тон, ни текст заклинания Виктора Петровича не изменились.
(1967)
В один из осенних дней тридцатого года пришел арестантский этап — теплушка номер сорок какого-то эшелона, идущего на север, на север, на север. Все пути были забиты. Железная дорога едва справлялась с перевозкой «раскулаченных» — с женами и малыми детьми «раскулаченных» гнали на север, чтобы бросить кубанцев, сроду не видевших леса, — в густую уральскую тайгу. По Чердынским леспромхозам уже через год надо было посылать комиссии — переселенцы поумирали, план лесозаготовок был под угрозой. Но все это было потом, а сейчас «лишенцы» еще вытирались украинским пестрым рушником, умывались, радуясь и не радуясь отдыху, задержке их. Поезд задерживали, он уступал дорогу — кому — арестантским эшелонам. Эти знали — их привезут и возьмут под винтовку, а потом каждый будет ловчить, сражаться за свою судьбу, «ломать судьбу». Кубанцы же ничего не знали — какой смертью они умрут, где и когда. Кубанцев всех отправляли в теплушках. И арестантские эшелоны — числом поболее — тоже отправляли в теплушках. Настоящих «столыпинских» вагонов — теплушечных было мало, и под арестантские этапы стали оборудовать, заказывать на заводах обыкновенные вагоны когда-то второго класса. Эти арестантские вагоны по той самой причине, по какой центральные части России на Колыме зовут «материком», хотя Колыма не остров, а область на Чукотском полуострове, — но сахалинский лексикон, отправка только пароходами, многодневный морской путь — все это создает иллюзию острова. Психологически иллюзии нет никакой. Колыма — это остров. С нее возвращаются на «материк», на «Большую землю». И материк, и Большая земля — это словарь повседневности: журнальный, газетный, книжный.