Народишко везде одинаков.
— ...ах, какие дуси! Эй, солдатик! — будешь моим цыпа-лялей? Ну хоть лафитом с лимонадиком угостишь?!
Жаргон барышни из двухрублевого, средней руки дома терпимости сработал без осечки. Даже тот, в солдатской шинели — даром что щуплый, а глаза-то атаманские, с прищуром — даже он снял руку с карабина. А громила со свиным, многажды ломаным носом, и вовсе окосел не от водки — от твоего явления. Видно, друг-солдатик в звании загадочного «цыпа-ляли», да еще лафит с лимонадиком, столь обычные в таежной глуши, произвели на громилу неизгладимое впечатление.
Вон, даже хрюкнул утробно — засмеялся, стало быть.
Только двое не обернулись к тебе. Не до того: играли на щелбаны в «чистку перышек». Две растопыренные пятерни лежали на столешнице, рядом с полупустыми бутылками и остатками харча; два ножа с умопомрачительной скоростью отбивали чечетку, вонзаясь в доски между пальцами. Быстрее! еще быстрее! вон и кровь показалась у одного, да что там кровь? — ерунда!
Быстрее!
И встали, как упали.
Разом.
— Ну, Петр, — сказал сукин сын, беглый-сидячий Друц, весело ероша отросшую на поселении шевелюру, насквозь пронизанную серебром нитей. — Ну, гусь сизый... Подставляй лобешник!
Длинный Петр сосредоточенно зализывал палец.
Даже когда три знатных щелбана сотрясли его лоб, оставив красный след — даже тогда не бросил сего важного занятия.
Лишь подтаял льдом в голубых лужицах глаз.
— Заходь, заходь, раскрасавица! — протянул солдатик, оглядев тебя с ног до головы. — Каким ветром?
— Это ты у Ермолай-купцовича спрашивай: каким? — сдала ты первую карту, рубашкой вверх. — Он тебе и разъяснит, с понятием...
Пройдя к столу, ты взяла ту кружку, что сама подвернулась под руку, до половины налила водкой. Кинула в глотку — да нет, не в глотку, в самую душу.
Вовремя оказалось.
— Это Княгиня, — будничным тоном, как само собой разумеющееся, сообщил Друц, подсовывая тебе миску с квашеной капустой.
— Княги-и-ня! — качнул головой солдатик: не то одобрил, не то задумался. — Которая в ключницы к Ермолаю?
И сам себе ответил:
— Лады.
Что он имел в виду, осталось загадкой. Для тебя главным было другое: приняли. А там видно будет. Глядишь, и времечко сыщется: с Друцем словцом перемолвиться.
В капусте густо попадалась клюква, наполняя рот приятной оскоминой.
Позади хлопнула дверь; сразу стало шумно.
— Марфуня! миляшиха! Заходь, заходь, на-кося водочки!..
— Силантий, дочку — мне! Слыхал, свинская харя? — сюда веди!
— Ох, мужички, дайте разговеться! Лапу, лапу прибери, охальник! Мы — женщины честные, нам отдышаться надоть...
— Рябая, подь ко мне! Эх, рябь моя, голенастенькая! — меня Петькой зовут, ты будь Настею!
— Акулька я... Акулина.
— Един пень! На колени, на коленки седай!
— Ну, Тимоха! ну, ловец! Гляди, сколь маток завалил!
— Кружку ему! Да лей, не жалей, до краев!
Краем глаза ты отметила: про дуру-Акульку спросить-сказать забыли. Мало ли: шел охотник за добычей, вернулся с удачей! А что мала да ряба, так ведь это судьба: мы по пьяни кого хошь помянем... Тимоху завертели, хлопая по плечам, не давая слова сказать, сунули в руку полную кружку; вот лосятник уже отдувается, вкусно крякает, зажевывает шаньгой — а баб расхватали, разобрали по рукам, остается Тимохе коситься на тебя со значением: не сама ли пошла-напросилась? вот он я, красавец-мужчина!
Ты улыбнулась лядащему, он и расцвел.
И пошло-поехало: гомон, взвизги, питье-закусь, потная ладонь за пазухой (плевать! не до капризов...); извлеченая неведомо откуда гармошка, старая, раздолбанная — и снова веселье, судорожное, взведенное, словно курок, каким всегда бывает веселье обреченных...
Одно жаль: едва ты оказывалась рядом с Друцем, как ловила на себе стальной прищур солдатика.
Вот и говорила ни о чем.
* * *
Когда в дверь с разбегу ударили плечом, ты даже не удивилась.
Что-то близилось к концу.
Удача? беда? жизнь?
Пустяки.