Воровка фруктов - страница 2

Шрифт
Интервал

стр.

Мог ли я обойтись без такого рода знаков? В тот день, тогда – нет, и пусть все это было лишь игрой воображения или летним сном наяву.

Я подобрал в доме и в саду, наведя некоторый порядок и оставив кое-что нетронутым, на своих местах, выгладил две-три старые, особо дорогие мне рубашки, не успевшие высохнуть на траве, сложил вещи в дорогу, сунул связку ключей от деревенского дома, гораздо более увесистую, чем ключи от моего здешнего, пригородного дома. И как уже не раз случалось перед отъездом, – у меня порвался шнурок, когда я завязывал высокие ботинки, и я все никак не мог найти двух подходящих носков, и перебрал десятка три подробных карт, среди которых так и не обнаруживалась та единственная, нужная мне, вот только сегодня, в отличие от предыдущих разов, у меня порвалось сразу два шнурка (на завязывание которых я потратил не меньше четверти часа и сломал себе при этом ноготь на большом пальце) и мне пришлось в итоге довольствоваться разномастными носками – других почти не было, – которые я сложил попарно в стопку, а перспектива путешествовать вообще без всякой карты меня даже порадовала.

И как-то вдруг я освободился от спешки, проистекавшей от ощущения цейтнота, владевшего мной, совершенно беспочвенного, охватывавшего меня по временам, не только в момент, когда я трогался в путь, от чего у меня, как правило, совершенно перехватывало дыхание, но и за час до того, что действовало почти убийственно. Все, больше никаких часов. Книга жизни? Чистые листы. Конец сну. Конец игре.

Теперь же, нежданно-негаданно, цейтнот улетучился, стал беспредметным. И все время мира стало вдруг моим. Мне много лет, но времени у меня оказалось больше, чем когда бы то ни было. А книга жизни – она лежала передо мной, открытая, в моей полной власти, и страницы ее, особенно ненаписанные, сияли на ветру мира, этой земли, здешности. Да, наконец, не сегодня, не завтра, но очень скоро, я увижу наяву мою воровку фруктов, как живого человека, целого, а не просто как отдельные части-фантомы, попадавшиеся мне на протяжении всех предшествующих лет на глаза, уже постаревшие от возраста, в основном в толпе, всегда на расстоянии, и всякий раз дававшие мне толчок. Теперь – в последний раз?

Неужели ты забыл, что неприлично говорить «в последний раз», как неприлично говорить о «последнем бокале вина»? А если и говорить, то как тот ребенок, которому разрешили доиграть «в последний раз!» (скажем, на качелях или на горке), а он все равно кричит: «Еще разок, самый последний!», – и потом снова: «Еще один, последний раз!». Кричит? Ликует! – Но ведь и ты сам частенько возвещал о том же. – Да, но в другой стране. Ну и что?

В тот летний день я не взял с собой ни одной книги и даже убрал со стола ту, которую читал утром, средневековую историю – о молодой женщине, которая, чтобы изуродовать себя и тем самым избавиться от внимания преследовавших ее мужчин, отрубила себе обе руки. (Отрубить себе обе руки? Только ли в средневековых историях такое возможно?) Мои записные книжки и блокноты я тоже оставил дома, отправил под замок, спрятав от себя самого и заранее смирившись с тем, что рискую их так никогда не найти, и запретил себе, по крайней мере, в ближайшее время, к ним обращаться.

Прежде чем тронуться в путь, я уселся, пристроив походный мешок у ног, прямо посреди сада, на единственный стул, или даже скорее табурет, на расстоянии от деревьев, и главное, подальше от столов, – и того, что под бузиной, и того, что под липой, и того, что под яблонями, самого большого или, во всяком случае, самого внушительного. В моем представлении я, сидя вот так без всякого дела, более-менее прямо, закинув ногу на ногу, нахлобучив на голову соломенную походную шляпу, олицетворял собою того садовника по имени Валье (или как-то так), которого Поль Сезанн под конец жизни не раз писал или рисовал, особенно в 1906 году, в год смерти художника. Садовник Валье на всех этих картинах, причем не только из-за шляпы, бросающей тень на лоб, предстает с почти скрытым лицом или лицом, как видится мне в моем воображении, без глаз, а нос и рот как будто стерты. Только контур лица сидящего там запечатлелся у меня теперь в памяти. Но что за контур! Контур, силою которого обрамляемая им почти пустая поверхность лица олицетворяет собою, выражает и сообщает нечто большее, чем то, что была бы в состоянии передать любая тщательно прорисованная физиономия, – или, по крайней мере, представляет собою нечто другое и транслирует нечто принципиально другое – принципиально другой род игры. Разве нельзя было бы перевести французское имя садовника «Vallier», переиначенное мною в «Vaillant», как «надзиратель», нет, как «присмотрщик», «бдящий» или просто «бодрствующий», разве такое имя не подошло бы ко всей физиономии садовника Вайе вместе с полуисчезнувшими органами чувств, будто стертыми ушами, носом, ртом, а главное – глазами?


стр.

Похожие книги