В шатре, раскинутом в известном месте, ее уже поджидали родители. Мать она не видела целый год, отца в последний раз – три дня назад. Но все равно казалось, что она обоих уже не видела давно; очень-очень давно; больше, чем только один год. И точно так же прошло бесконечно много времени с тех пор, как мать с отцом показывались вместе. Здесь же, хотя места в шатре было достаточно, они сидели, притиснувшись друг к другу, и не меняли положения. Брат тоже уже был тут, в сопровождении своих друзей-плотников и еще одного маляра и одного кровельщика, всех их пригласила мать накануне, во время своего визита в барачный лагерь. Брат вместо праздничного наряда украсил себя широкополой плотницкой шляпой с низкой тульей, а за ухо засунул плотницкий карандаш.
Праздник задумывался не как чисто семейное торжество. За шатром, у березы, стоял, к примеру, скутер, явился старик из Шара в нарядной рубашке канареечного цвета и кошка, бесшумно бродившая тут, на поводке, длиннее какой-нибудь лианы.
Все гости, следуя распоряжению банкирши, вышли из шатра для созерцания заката солнца. Смотреть можно было даже не прищуриваясь. Солнце, готовое вот-вот исчезнуть за кромкой плато, было наполовину скрыто далеким кружевом деревьев. Мы, зрители, могли спокойно держать глаза открытыми, и даже широко открытыми, и даже смотреть не мигая. При этом именно благодаря такому фильтру из листьев деревьев круглость солнечного шара проявлялась еще более очевидно. Сплетенье веток, листьев дробило свет уходящего солнца на мерцающие огоньки. Этот сначала темно-желтый, потом оранжевый, потом красный солнечный свет так и мелькал за листвой, с таким сверканием, то вспыхивая, то затухая, то тут, то там, что казалось, будто это отблески каких-то далеких вод. На обратном пути и внутри шатра у нас у всех еще некоторое время плясали, кружась перед глазами, эти огоньки, а запечатлевшееся солнце казалось больше, чем то, которое мы только что видели вживую.
Зазвучала музыка. Она шла из устройства, работавшего на батарейках, – название не сохранилось в памяти, что-то такое ругательное, что-то такое с «Ghetto» или как-то так, – и в ее звучании было больше дребезжания, чем музыки. Но музыка была именно тем, чего так все это время не хватало. Какая именно играла музыка, к делу отношения не имеет. Всякий, кто сейчас это читает, может придумать сюда ту, которая ему по душе. Музыка, в том виде, в каком она сейчас звучала, вместе с металлическим дребезжанием, подчеркивавшимся громкостью, шла от неосознанного воздержания и одновременно от страстного желания, которое с самого первого такта, а со следующими тактами уже в полной мере, было удовлетворено; сплошное исполнение желаний, как будто преподнесенное в подарок временем, подлейшим, подлость прочувствована только сейчас, без нее, без музыки. Материальной стала она, эта музыка, в тот момент, материальнее не бывает, и ее материальность утоляла нежданный, невиданный голод, который она сама же и пробуждала, всеохватный, элементарный голод. Музыка, утоляющая голод? Да, она утоляла. Мать запела под нее, с тем самым вибрато, от которого брату с сестрой в свое время всегда хотелось заткнуть уши. В этот вечер им это совершенно не мешало, как и отцу, который прежде, при первых вибрирующих звуках, сразу выходил из комнаты.
Не кто иной, как мать, позаботилась о том, чтобы утолить голод гостей, и наняла порядочного повара. Тот, полный банкрот, пустившийся в бега от властей, которые в здешних краях, в отличие от столицы, частенько пускают все на самотек, устроился жить в шалаше неподалеку от известного места. Она как-то его там нашла и, пообещав ему, что поможет выпутаться из сложного положения, устроив беспроцентный кредит – в «Crédit du Nord», – побудила его взяться за приготовление праздничного ужина. Что и было осуществлено и продолжало осуществляться у нас на глазах, за рабочим столом, также организованным банковской дамой. Повар, без колпака, в чистой одежде, не белой, темной, как в Азии? в Японии? Ни одного-единственного раза он не оторвал взгляда от еды. Все, что он резал, он резал длиннющим широким ножом, а нарезанное бросал то куда-то в сторону, то куда-то себе за спину, словно из озорства. И всякий раз он попадал куда надо. Он много чего претерпел, по собственной вине или нет, но никто из нас этим вечером не имел ни малейшего желания обсуждать такие вещи, как «вина» или, чего доброго, «раскаяние», – включая месяцы, которые он провел, скрываясь, в шалаше, не спасающем от дождей, в обществе примуса. Но с этим, начиная с сегодняшнего дня, было покончено. Он снова объявился в мире, и вообще впервые, если учесть его временное пребывание в состоянии отверженности, стал его частью, как блудный сын, благополучно вернувшийся домой. Как блестели его скулы. Как топорщился колоколом у него на бедрах поварской фартук. Не отрывая взгляда от стола, он держал в поле зрения весь шатер, как будто за него смотрели его работающие руки. Относительно поданных блюд и их последовательности скажем лишь, что тут не было никаких гарниров, а были исключительно основные блюда, к числу которых были отнесены и наши мелкие приношения.