Одновременно с тем, однако, она сказала себе: «Какие доверчивые все эти незнакомые люди, которые повстречались мне за те три дня, что я нахожусь в пути! Каждый из них прямо с ходу доверяется мне и распоряжается мной, как будто я олицетворенная доступность, и ничего больше. И ничего, кроме этого, других не интересует – никто от меня ничего не хочет узнать. Никто меня ни о чем не спрашивает, не говоря уже о том, чтобы спросить лично обо мне, – о том, как я живу-поживаю. Откуда я и зачем я шатаюсь по здешним краям с тяжеленным грузом на плечах: ни одного человека это, похоже, не занимает. При этом мне все больше и больше, все сильнее и острее, не хватает вопросов, касающихся меня, и пусть это будет хотя бы один-единственный, касающийся, к примеру, моих серег. А где я их купила. Или мне их кто-то подарил. И, почему бы и нет, во что они обошлись. Обычно, где бы я ни была, меня спрашивали о моем «акценте», в любом регионе, в любой стране, даже в собственной, все сразу обращали внимание на мой, как говорили, «легкий акцент» и интересовались, откуда я родом, потому что этот акцент никогда и никем не воспринимался как местный. Здесь же никто не осведомляется о моем акценте, как будто местным жителям и свой-то акцент кажется чудовищным. Что же, я за три дня, проведенных здесь, превратилась в призрак, хотя и милый, вполне приятный, иначе они бы мне так не доверялись с ходу, но тем не менее призрак, который я уже и сама воспринимаю как фантом? Правда: из поездов, из автобусов во время моего странствия мне нередко приветливо махали, гораздо чаще, чем когда бы то ни было, вспомнить хотя бы того пилота, который мне вот только что помахал из своей кабины, и у меня было такое чувство, что со мной разговаривают, меня признают, меня, вполне определенную, конкретную. Но почему со мной не происходит того же самого, когда я оказываюсь лицом к лицу с другими, а если и происходит, то за прошедшие три дня все реже и реже? Что же, я для других всего лишь “медиум”?»
У подножия Вексенского плато, посреди шомонской степи, по которой течет река Троен, воровка фруктов попала на воскресную литургию под открытым небом. Брату придется подождать ее в своем общежитии. Она знала, или, по крайней мере, думала, что знала, – ожидание, во всяком случае некоторое, не составляет для него большой проблемы, определенное ожидание ему даже в радость. Когда он был маленьким и сестра должна была забирать его из школы, она всегда специально приходила с опозданием, иногда с таким значительным, что он оставался единственным ребенком в классе или на школьном дворе. И тем не менее бывало, что он, с блестящими глазами, спрашивал ее, если не сказать набрасывался на нее с вопросом, почему она «уже» пришла.
Она могла бы обойти стороной богослужение. Но при виде сверху, с кромки плато, собравшихся вокруг праздничного стола и священника, там, у реки, и услышав к тому же, словно откуда-то из глубины, начальное песнопение, она испытала то же самое, что при звуке сигналов хлебной машины: непреодолимое желание присоединиться. Ей нужно было непременно принять участие в таинстве евхаристии. Оно взывало к ней, и внутри у нее откликался ответный зов. Это был зов жаждущей и алчущей, зов радостного желания. Бежать вниз, по склону, сломя голову, к собравшимся там, к стоящим неровным широким полукругом возле стола, чтобы не пропустить ни одного этапа, ни одного слова, главное из Ветхого, Нового и Вечного Завета. В спешке она кинулась вниз по откосу, зацепилась за корень, как-то выпуталась и помчалась дальше. Ничего дурного с ней не произошло, вернее, как гласил ее девиз, ничего дурного с ней и не могло произойти. Или все же могло? Она уже давно начала сомневаться. Не напоминал ли ее девиз скорее лозунг в какой-нибудь предвыборной кампании?
Ни священник, ни присутствовавшие не посмотрели на нее, когда она подошла, но молча расступились, чтобы дать ей место в полукруге, хотя в этом, кстати сказать, не было никакой необходимости – народу было совсем немного. Сегодня было то самое воскресенье, единственное в году, когда богослужение проводилось под открытым небом. Эта традиция, уходящая в глубь веков, постепенно уже умирала. (Какое воскресенье по счету после Троицы? Не считать!) Но все еще сюда приходили люди со всей округи, в том числе и из-за пределов департамента. Их можно было, впрочем, пересчитать по пальцам, или, фантазировала она, по ступенькам не такой уж высокой стремянки, используемой для сбора фруктов с деревьев, – и к тому же в большинстве своем они были старыми, очень старыми, древними, и потому при каждой смене положения, прежде всего при опускании на колени и вставании с колен, им требовалась помощь, которую им оказывали почти такие же старики, только не такие дряхлые. Временами казалось, что все они, сидящие на своих складных стульчиках, обхватив свои палки, заснули, но, когда дело доходило до того, что нужно было подняться и опуститься на колени, они тут же снова приходили в чувство. Самой молодой из всех в этом кругу была она. Как во сне наяву, который был особенно ясным благодаря ритму мессы, чтению Евангелия, гимну «Возвысьтесь сердцем!», претворению хлеба и вина в плоть и кровь Христовы, а может быть, только благодаря всему этому только и стало возможным, что она увидела себя претворенной в этих изнуренных и придавленных тяжким грузом, окружавших ее, такой же дряхлой, как они, если не больше, готовой чуть ли не рассыпаться на части. Разбейся, сердце мое! А уже в следующем сне она увидела себя опять в Сибири, на православном богослужении, в платке на голове, как все женщины в этой тесной церкви без окон, а под конец – попа, который начертал ей на лбу елеем знак креста. Вот и теперь настало время для знака креста. Действительно настало? У нее под ногами колышущаяся на ветру трава. Поля за рекой Троен, в самой глубинке страны, белые от чаек, длинноногих, длинноклювых, а в самой их гуще гораздо более крупный и еще более длинноногий баклан. Или там стоял альбатрос? Разве бывают черные альбатросы?