Аллея, в сущности, заканчивалась возле моей усадьбы, но, миновав ее, она превращалась в дорожку, по которой можно было доехать до небольшой улочки, шедшей параллельно к магистрали, и сосед, бывало, пользовался аллеей как объездным путем, чтобы проскочить побыстрее по боковой улице, избавляя себя от пробок, частенько образовывавшихся на главной дороге. Он не имел на это ни малейшего права – это была моя! мною лично, собственноручно обихоженная! посыпанная гравием! постриженная! аллея! (восклицательные знаки – мои). Он присвоил себе это право, не задумываясь особо, – неумышленно. И в результате, главным образом на повороте между аллеей и ее продолжением, там, где мой сосед, с грохотом мчась на всех парах, слегка притормаживал, гравий и щебень разлетались в стороны, уступая место более или менее глубоким пробоинам, из которых складывался свой Холмистый мир, отличный от произведения природы там, за забором, в саду, и заставлявший меня, ввиду образовавшихся ям, тянувшихся цепочкой, браться за лопату и грабли и, чертыхаясь, еженедельно, превращаться в дорогоукладчика, только уже через неделю вереница гравиевых холмов и впадин, уходивших к проезжей дороге, по-новому ритмически организованных, превращающихся во время дождя в серию маленьких водоемов, была на том же месте, бросаясь мне в глаза своей первозданностью.
После смерти его жены на аллее долгое время было не слышно и не видно никакой машины, тем более мчащейся на полной скорости. Только нескрываемый отдаленный гул магистрали, который я давно принял, включая резкий шум и даже рев. И вдруг однажды утром перед воротами сада какое-то шкрябанье, которое все продолжалось и продолжалось. С некоторыми паузами, одна, потом еще одна, оно было непрерывным, монотонным и раздавалось там, прямо сейчас, на аллее. Что там происходит? Что там делается? И вдруг я догадался, еще ничего не видя. Я отворил ворота, за которыми мой сосед, с граблями в руках, гораздо более эффективными, чем мои, умелыми движениями, гораздо более профессиональными, чем те, на которые был способен я, засыпал по всей аллее ямы и пробоины. Он тихо плакал при этом. Он взглянул на меня и продолжал плакать, сгребая граблями гравий. Когда я подошел к нему и обнял, раздался всхлип, какого я еще никогда в жизни не слышал.
Какое-то время мой сосед, щадя аллею, не показывался тут со своей машиной. В лучшем случае он проходил по ней пешком, стучал в знак приветствия по калитке, и я приветствовал его в ответ. Я даже увидел его, впервые за все время, идущим по берегу бухты – событие неслыханное, хотя он обычно, независимо от того, отправлялся ли он в супермаркет, находившийся на расстоянии нескольких домов, или в магазин садового инвентаря и стройматериалов, до которого было рукой подать, или в агентство недвижимости, в котором он изучал каждый божий день движение местных цен на участки и дома и которое располагалось чуть ли не в двух шагах от его жилища, неизменно садился в машину; и на отпевание своей жены в местной церкви, до которой было идти всего ничего, он, сидя на заднем сиденье, покатил по аллее на грохочущей машине, в которой кроме него были его взрослые дети и кто-то еще, его возраста.
Странно было видеть потом, как он идет пешком, словно голый, без оболочки, какой-то неуклюжий, сам себе чужой, по обочине, держа в руках багет или починенные ботинки, двигаясь иногда по тротуару, а однажды даже он повстречался мне в лесу, недалеко от ежевичной прогалины.
Некоторое время спустя я, правда, услышал, как он опять катит по аллее, хотя и медленно, словно шагом, тихо, осторожно. А еще позже он уже снова, полный сил, как ни в чем не бывало рулил на новом, похоже, еще более мощном автомобиле, обзаведясь специально по его заказу подкрученным мотором, дико взвывающим на старте, и носился с такой скоростью, что гравий и щебенка только так разлетались в разные стороны, ударяясь о стволы кипарисов, – до тех пор, пока не заболел, причем настолько серьезно, что я, в какие-то моменты желавший ему, почти всерьез, смерти («чтоб ты сдох!»), в одночасье проникся к нему сочувствием.