Вор, шпион и убийца - страница 48

Шрифт
Интервал

стр.

Утонувшие во тьме, исчезнувшие панельные пятиэтажки, черепичные крыши, черные кроны деревьев, блеск булыжных мостовых, звяканье и лязг корабельных цепей, доносившиеся из порта, перезвон узких трамвайчиков, словно переламывающихся на горбатых мостах за Кафедральным собором, по ту сторону острова, где когда-то и зачинался город королей…

Я сидел на лавочке, курил и бормотал:

На дальнем горизонте,
Как сумеречный обман,
Закатный город и башни
Плывут в вечерний туман…[1]

Жить этим, конечно, нельзя, но забыть это — невозможно.


К следующим вступительным экзаменам я подготовился по-настоящему, без дураков, сдал на одни пятерки и был зачислен на историко-филологический факультет. Родители были довольны. А через десять дней я въехал в старое университетское общежитие на улице Чернышевского, в комнату номер 88, такую маленькую и узкую, что в ней с трудом помещались три солдатские койки с панцирными сетками, платяной шкаф, тумбочка и стол.

Самым трудным предметом для студентов-филологов оказалась история КПСС. Вел ее Иван Андреевич Парутин, профессор и проректор, человек маленького роста, с жидкими рыжеватыми волосами, в больших очках, которые вечно съезжали с его маленького точеного носика, и в пиджаке с белыми от мела карманами: в карманах он хранил карточки с цитатами и цифрами и то и дело доставал их рукой, из которой не выпускал кусочек мела. Он был суховат, тверд и требователен. Студенты — в большинстве своем вчерашние школьники — его боялись. Ведь вся наша школа, в том числе и высшая, была построена по-военному: учитель задает вопрос — ученик отвечает выученное. А Иван Андреевич требовал от студентов если не свободы мышления, то хотя бы самостоятельной умственной работы.

— Вот посмотрите… — Он доставал из кармана карточку. — Кулаки в конце двадцатых годов, накануне коллективизации, составляли примерно двенадцать-пятнадцать процентов населения, а давали они более шестидесяти процентов товарного хлеба. — Пауза. — Почему же тогда партия поставила задачу уничтожить кулака как класс? Ведь именно кулак и был основным производителем хлеба. Зачем же его уничтожать?

Аудитория молчала. Действительно, зачем уничтожать тех, кто выращивал более половины или даже две трети всего товарного хлеба в России? Это ж самоубийство.

— А все дело в том, — продолжал Иван Андреевич, так и не дождавшись ответа, — что кулак — это мелкая буржуазия, а мелкая буржуазия постоянно воспроизводит себя как класс, что нетерпимо в стране, приступившей к построению социализма. Вот потому-то и надо было кулака уничтожить как класс.

Все с облегчением вздыхали: как все просто, оказывается.

В общежитие после занятий мы возвращались небольшой компанией. Зашли в небольшое кафе, где можно было взять стакан чаю за три копейки и несколько пончиков в пудре по четыре копейки за штуку. Отогрелись. Один из моих друзей, мой тезка — он был старше нас, — вдруг сказал, вспомнив лекцию профессора Парутина:

— Уничтожить как класс… миллионы людей загнали на севера, сколько народу поубивали… баб, детей… бабушка моя до сих пор вспоминает, как голодали эти производители хлеба в шалашах на северном Урале… и что — социализм этого стоит? Этих миллионов живых людей?

— Это мне напоминает рассуждения Ивана Карамазова о слезинке невинного ребенка, — сказал я. — По логике Карамазова, если в фундаменте всемирного счастья есть слезинка ребенка, то счастье это — не счастье, а черт знает что. Но ведь тогда никакое дело невозможно, ни доброе, ни злое, тогда — только бунт и топор…

— Я говорю не о слезинке, а о реках крови, — сказал тезка. — О миллионах невинных людей.

— Слово «невинность» вряд ли уместно, когда речь заходит о миллионах. О миллионах, которые, невзирая на всю эту кровь, поддержали большевиков. Равнодушие и глупость масс — назови это невинностью — великое историческое преимущество любой власти…

Друзьям наскучил этот разговор, и вскоре мы с тезкой остались одни.

Он заговорил о социализме и коммунизме, о том, что большевики пришли к власти по законам истории, которые не нуждаются в оправдании, а потом установили законы, которые не могут быть оправданы никакими законами истории. Я пытался возражать, напоминая о том, что всякая революция — это неизбежность, а не необходимость, и никогда еще победители не отказывались от власти, чтобы подчиниться законам истории, которую они оседлали. «История — это люди, — с пафосом воскликнул я, — а не бесплотный дух!» Он спросил, читал ли я Гегеля? А Макиавелли? А Монтескье? А Мальбранша? А Гиббона? А Моммзена? А Ключевского? А Соловьева? А Бердяева?


стр.

Похожие книги