Оса плюхнулась мне на ладонь, попыталась подняться, но не смогла, крылья ее трепетали так слабо, но тем красивее сквозь них лился свет. От этой красоты тошнило, потому что она была болезненной и злой, насильственной. Тогда я впервые поняла — и у сестры такая красота. Не потому, что она хрупкая или чем-то родственна смерти, а потому что точно так же — слишком запретна, чтобы на нее смотреть, и оттого вдвойне прекрасна. Конечно, тогда я подумала не такими ясными, чистыми словами, но ощущение мелькнуло у меня в сознании. Я, завороженная, смотрела на осу понимая, что она не укусит меня, а потом отбросила ее, потому что не хотела, чтобы на моей ладони умерло живое существо.
Мне это было противно, хотя и не до конца. Как и все противное, эта идея имела оттенок притяжения, который и заставил меня двинуться так резко. Оса оказалась в фонтане, почти в самом центре, и струя воды ударила ее, уволокла вниз своей силой.
Я хотела снова опустить руки в воду, но где-то там плавала оса, и вся вода была ей осквернена. Мне не стало ее жалко, но я испытала жгучую боль вины. А сестра сказала:
— Видишь. Вовсе не страшно.
— Мерзко.
— Но не страшно, — повторила она, а потом поцеловала меня, и ее теплые губы коснулись моей щеки, и я опять ощутила запах сладких цветов, которые она всегда любила. Ее розовые туфельки с пряжками блестели на солнце, а у меня были голубые, и солнце таяло в них, потому что цвет был тусклый, и их не красил. Но я не завидовала цвету ее туфель и платья, потому что я любила, как выглядят вещи на ней куда больше, чем сама их хотела.
У ее туфелек были золотые пряжки, похожие на крохотные головки цветов, такие схематичные, что у них не было рода. А потом мы услышали голос няни Антонии:
— Санктина! Октавия! Время чая!
Она в ее извечном, в жаркое лето и холодную зиму, наряде — длинной юбке, блузке, застегнутой под горло и пиджаке, сидела на скамейке. Глаза ее под стеклами очков путешествовали от слова к слову, написанным в большой книге, раскрытой на ее коленях. Ей было, наверное, около пятидесяти, но еще не пятьдесят, причем этот возраст продолжался у нее до странного много лет. Она даже приходилась нам какой-то родственницей, хотя никто уже и не помнил, кем именно. И хотя мы называли ее госпожой Антонией, я никогда не могла так о ней думать. Сестра говорила:
— Мы — дочери императора. Она должна говорить: госпожа Санктина и госпожа Октавия.
Но, конечно, сестра никогда не говорила этого громко, потому что Антония была строгой, она могла нас наказывать, как и любых других маленьких девочек наказывали их няни. Антония всегда носила в узкой, длинной сумочке линейку и часы. Она соблюдала порядок во времени и пространстве, но кроме того никогда не упускала случая использовать линейку для того, чтобы нас наказать. И никогда, несмотря на всю ее педантичность, не считала удары, а только секунды, в которые длилось наказание. Так что всякий раз нам везло или не везло получить за один и тот же проступок разное количество ударов линейкой по пальцам.
Антония не была злой. То есть, мы так о ней не думали. Она была строгой и, иногда, придирчивой. Но мы не думали, что она — плохая.
И все-таки мы наслаждались, когда раз в год она на неделю покидала нас и уезжала в свой родной город Эфес. Мы с сестрой фантазировали о том, как мама и папа вдруг запретят ей возвращаться, но у них никогда не было на это причин. И Антония возвращалась, а наша жизнь входила в прежнюю колею, но тем приятнее были ее ежегодные отъезды и слаще их ожидание.
Мы с сестрой одновременно ответили:
— Да, госпожа Антония, — и сразу же подбежали к ней. Она встала со скамейки, прямая, будто помимо линейки в сумочке, у нее была еще одна, которую она проглотила. Мы послушно пошли вслед за ней по узкой дорожке между стенами зеленого лабиринта. Мы удалялись от центра, куда вели все дороги и где мурлыкал фонтан. Я взяла сестру за руку, и она стиснула мою ладонь.
— Воображала, — сказала она.
— Что, Жадина?
— Папа сказал, что сегодня из школы приедет брат.
— Прекратите называть себя этими кошачьими кличками, — сказала Антония, и мы услышали ее короткий вздох, означавший злость и бессилие перед привычкой, так раздражавшей ее и совершенно ей неподвластной. Сколько бы Антония ни наказывала нас, как бы ее линейка ни путешествовала по нашим рукам, мы все равно не называли друг друга по именам.