Петр Петрович после года в Европе, после Рима, Парижа, Лондона, с волнением и гордостью всю свою творческую силу перенес домой, в Россию. Это лето он работает здесь, под Новгородом Великим, живя в Антониевом монастыре; мы с ним, конечно, как всегда, только с ним и возле него…
Я добегаю до ракитника, на остывшем песке скидываю одежду и с размаху бросаюсь в воду. Ух какая холодная, вокруг моей теплой кожи закипает пузырьками вода… Больше нет мочи, как ожог… Вылезаю, быстро обтираюсь, быстро одеваюсь, ситцевый сарафан и кисейная кофта кажутся такими теплыми, словно лежали на печи. Медленно поднимаюсь по откосу, и роса на траве словно бы потеплела.
У стены монастыря в нише стоит за решеткой камень. По преданию, на нем «приплыл» сюда на Ильмень-озеро и на Волхов святой Антоний Римлянин, в честь которого и был основан монастырь. Камень большой, серый. Каждый раз, видя его, я вспоминаю парня в красном шейном платке, стоящего на таком же камне под соррентийской луной, вспоминаю столяра Антонио, названного в честь Антония Римлянина, добравшегося сюда сказочными дорогами романтики веков.
Это маленькое, но необычайное происшествие имело место, когда еще была жива последняя из Суриковых, моя семидесятисемилетняя тетка Елена Васильевна. К тому же времени она уже стала сутулой, грузной женщиной, с отечным, желтоватым лицом.
Очки с толстыми стеклами придавали этому лицу некоторую угрюмость ученого человека. Ее и в самом деле можно было считать ученой: пятьдесят лет она блестяще преподавала историю в средних школах.
Неудачно сложившаяся личная жизнь, одиночество, вызывавшее истеричность, бурный темперамент от природы — все это вместе выплескивалось в преданность науке. Богатое воображение, помогавшее ей оживлять исторические события, изложенные сухим языком учебников, в быту создавало множество ненужных столкновений с сослуживцами или соседями и усложняло обстоятельства вечными поисками философских разрешений вопросов там, где требовалась просто трезвость взглядов.
Но была у Елены Васильевны и другая сторона жизни: с юных лет она мечтала стать актрисой. В свое время отец, художник Василий Иванович, отговорил ее от поступления в театральную школу, мало веря в ее одаренность и считая эту страстишку модным поветрием. Проклиная все на свете, Лена пошла на Высшие женские курсы и стала преподавательницей истории. Но театр так и остался мечтой ее жизни, вечно притягивая, дразня и доставляя наслаждение и страдание вместе. Она не могла отказать себе в радости посвящать самодеятельным спектаклям все свое свободное время и в рабочих и студенческих клубах играла роли комических старух в пьесах Островского. Она ставила школьные спектакли, увлекаясь режиссерской работой. Когда же с пенсией отпало преподавание, то она всю себя отдавала искусству, исполняя роли старух на клубных сценах. Она играла их с упоением, хотя собственная старость усложняла поездки на репетиции, все труднее держались памятью слова ролей и утрачивалась подвижность на сцене. Иногда репетиции назначались в таком дальнем районе, что Елена Васильевна не могла добраться одна, тогда она звонила мне по телефону и просила заехать за ней на такси.
Так было и в тот холодный мартовский день. Я взяла такси на площади Восстания, чтобы на Большой Садовой захватить Елену Васильевну и отвезти в загородный клуб. Молодой шофер с погасшей сигаретой в углу рта молча довез меня до подъезда дома № 10, где ждала меня тетя. Сквозь завесу из хлопьев мокрого снега маячила на краю тротуара в терпеливом ожидании сутулая фигура Елены Васильевны в зимнем пальто и меховой шапке, надвинутой до бровей. Шофер притормозил, и я помогла тетушке влезть в машину.
Усевшись поудобнее на заднем сиденье, Елена Васильевна оживленно начала расспрашивать меня о моих детях, потом о работе — я тогда писала книгу о дедушке Сурикове.
— Когда же ты все-таки покажешь мне, что ты там насочиняла? — не без иронии спросила меня тетушка. Она ревновала ко мне память об отце и сомневалась, что у меня что-либо получится. — Только я сама могу написать о папе, — утверждала она.