Потом нас пригласили к столу. Я знала, что у входа виллы «Масса» меня ждет Антонио, и потому, подойдя к матери, быстро прошептала ей, что дома забыла закрыть свое окно и теперь боюсь, что с дороги кто-нибудь влезет к нам. Укоризненно качая головой, мама дала мне ключ от моей комнаты: «Беги скорей и возвращайся».
Алексей Максимович удивился, что я ухожу от обеда.
— Куда же вы, барышня? А у нас сегодня к обеду курица с рисом, по-русски приготовленная, — сказал он, лукаво посмеиваясь.
Но ничто не могло бы удержать меня. Эх, знать бы мне, что через двадцать лет председатель Приемной комиссии, друг мой Константин Симонов, вручая мне новенький билет члена ССП, скажет: «Ну что же, стаэуха, поздвавляю тебя от души!», я бы, пожалуй, не сбежала от общения с Горьким за обеденным столом на вилле «Масса». Но думается мне, что, если бы Алексей Максимович знал, куда я собралась, он, пожалуй бы, отказался от курицы с рисом и пошел бы, размашисто шагая своими длинными ногами по пыльной дороге, смотреть уличных комедиантов, потому что без памяти любил народное творчество.
До бродячего цирка было довольно далеко. Он развернулся на какой-то площадке на окраине города. Впервые в жизни я попробовала усесться на перекладину Антониева велосипеда и была несказанно удивлена, когда это оказалось вполне реальным. Я просто торжествовала, что могу, как тысячи девушек разных стран, усевшись бочком, стараясь сохранить равновесие, ехать — даже не ехать, а как-то парить, вися на перекладине, словно на канате в цирке.
— Вот видишь, как удобно, форестьера, а ты отказывалась, — говорил Антонио, дыша мне в затылок табачным перегаром, чесноком, к этому примешивался запах дешевого одеколона и сладкого фиксатуара от его волос, которые он тщательно старался пригладить.
Как обрывками запоминается на всю жизнь один какой-то сон, так запомнился мне этот вечер на окраине Сорренто. Вокруг арены, под открытым небом, при свете ламп и плошек стояли в несколько рядов скамьи. Все, кто не успел занять места, стояли позади и за это уже не платили. На арене исполнялись не только цирковые номера, но и пенье, и танцы, и даже разыгрывались сценки.
Мне запомнилась одна. Вышли две прачки, одна толстенная, а другая худая, как жердь. Шутя, сплетничая, сыпля грубоватыми словечками, они принялись колотить белье вальками. Потом толстуха полезла в карман фартука и, не найдя там чего-то, стала приставать к худой. «Дыхни! — грозно наступала она. — А ну, дыхни, подлец!» И тут выяснилось, что худую играет актер — муж толстухи, утащивший у нее из кармана десять лир на вино. Все кончилось семейной потасовкой, в которой толстуха срывала с худой юбки и чепец вместе с волосами. Публика надрывалась от смеха, причем трудно было распознать, что это — пьеса или жизнь?
Прачки сменились гимнастами в половинчатых трико белого и черного цвета, из-за этих костюмов нельзя было уловить, кто что делал. Черные руки, белые ноги, половины торсов сплетались в причудливые линии, и из-за скудного освещения черный цвет вдруг выпадал совсем, словно это были только половины фигур. Потом шли клоуны, потом борьба, потом балет. Все сменялось под руководством хозяина цирка, тучного, но проворного человека с бородкой, в панталонах до колен, в широком красном кушаке, в белых чулках и модных лакированных штиблетах. Он тут же еще пел под мандолину куплеты, импровизируя, высмеивая кого-то, а кому-то льстя, чем приводил публику в полный восторг.
Но лучше всего были канатоходцы. Освещенные снизу, они выделывали на канате под аккомпанемент скрипки и мандолины трудные и изящные трюки. На глубоком фоне звездного неба их фигуры в блестящих трико проносились над нами, как метеоры.
Пока еще не веришь свято
В алтарь житейской ерунды,
Ходи, девчонка, по канату
Ты от звезды и до звезды.
Пускай тебя счастливый кто-то
Вернет из облаков назад
И материнские заботы
Тебя счастливо приземлят.
Мы возвращались уже по темной дороге и потому пешком.
— А тебе попадет от твоей мамаши! Попадет! — дразнил меня мой спутник.
Вечерняя прохлада сгущала ароматы южных трав, пыль на дороге стала тяжелой и осела под мельчайшей сеткой росы. Антонио вдруг стал молчаливым, а на прощанье глухо сказал: