– Я?.. – он хотел было ответить «все», потом подумал, что это будет смахивать на реплику из плохого романа. – Я? Не обо мне речь. Речь о том, что ты несчастна и несвободна. И это совершенно не вяжется с твоей натурой.
– А что с ней вяжется?
– Все, что тебе не в тягость. Его любовь тебе тягостна, а ты считаешь, что так и надо. Но как раз так и не надо.
Она достала сигарету, прикурила от зажигалки, которую он поднес, и улыбнулась.
– Послушай, что я скажу. Алан убежден, что каждый человек барахтается в своем дерьме, никто и ничто не в силах его из этого дерьма вытащить– во всяком случае, здесь бесполезны собственные жалкие потуги или невнятные самозаклинания. Посему сам Алан неисправим, к нему нет никаких подходов.
– А ты?
Она прислонилась к стене, как-то вдруг расслабилась и заговорила столь тихо, что ему пришлось низко к ней склониться.
– Я не верю в никчемность человека. Не выношу подобной философии. Безнадежных людей не бывает. Я считаю, что каждый пишет картину своей жизни раз и навсегда, уверенной рукой, широкими, свободными мазками. Я не понимаю, что такое серость бытия. Скука, любовь, уныние или лень – все человеческое для меня наполнено поэзией. Короче…
Она положила свою руку на руку Бернара, слегка сжала ее, и он понял, что на какое-то мгновение она забыла о неусыпном взгляде Алана.
– Короче, я не верю, что мы – некое темное племя. Мы, скорее, животные, наделенные разумом и поэтической душой.
Он сжал ее ладонь, и она не сделала попытки освободиться. Ему хотелось прижать ее к себе, целовать, утешать. «Милый мой зверек, – прошептал он, – маленький, полный поэзии зверек». И она медленно отодвинулась от стены и спокойно, у всех на виду поцеловала его. «Если этот кретин посмеет поднять шум, – подумал он, не открывая глаз, – если этот озабоченный тип сейчас вмешается, я его сокрушу». Но ее губы уже оторвались от его губ, и он понял, что можно вот так, при всем честном народе, целоваться взасос, и никто этого не заметит.
Жозе тотчас же от него отошла. Она не понимала, что толкнуло ее поцеловать Бернара, но никакого стыда не испытывала. В его взгляде было нечто неотразимое, он был полон такой нежности, такой доброты, что она забыла обо всем: о том, что она замужем за Аланом, а Бернар женат на Николь, о том, что она его не любит, но, кто знает, может, никто никогда не был ей ближе, чем он в это мгновение. Ей казалось, что она не вынесет любого замечания Алана на сей счет, ведь он мог все это видеть, однако она точно знала, что он ничего не заметил. Для него все случившееся было бы столь неприемлемым, что провидение должно было пощадить его. «Я начинаю верить в судьбу», – подумала она и улыбнулась.
– Вот ты где! А я повсюду тебя ищу, – сказал Алан. – Представь себе, я встретил здесь старого приятеля, с которым учился живописи в университете. Он живет в Париже. Мне захотелось поработать с ним, как в былые времена.
– Ты рисуешь? – она не поверила своим ушам.
– В восемнадцать лет я этим очень увлекался. И потом, чем не занятие? Квартиру мы обставили, и я не знаю, куда себя деть, ведь ничего путного я делать не умею.
Сарказма в его словах почти не было, скорее, в них слышалось воодушевление.
– Не волнуйся, – продолжал он и прижал ее к себе, взяв за плечи. – Я не попрошу тебя смешивать мне краски. Ты будешь встречаться со старыми друзьями или, лучше, гулять одна, ведь…
– У тебя есть талант?
«А вдруг это мое спасение? – подумала она. – Вдруг и вправду он заинтересуется чем-либо, кроме себя самого и меня?» В то же время ей стало стыдно оттого, что она беспокоится лишь о себе.
– Нет, не думаю. Но я умею прилично рисовать. Завтра же и начну. Займу под мастерскую самую дальнюю, пустующую комнату.
– Но там совсем темно.
– Ну и что? Я ведь не умею рисовать то, что вижу своими глазами, – сказал он и рассмеялся. – Пошлю свое первое произведение матери, она покажет его нашему психиатру, пусть позабавится.
Она в нерешительности смотрела на него.
– Ты что, недовольна? А я-то думал, ты хочешь, чтобы я чем-нибудь занялся.
– Напротив, я рада, – сказала она. – Тебе это будет весьма кстати.