Илыч любил свою судьбу, он любил все, что наступало, он, в сущности, никогда не грустил и не злился — он был всегда бесстрастен, подо льдом ли и снегом зимой, под солнцем ли в короткое лето, под дождем ли осенью или весной. Он только людям казался то злым, то веселым, то печальным, на самом деле ему всегда все было равно…
И Володе, который опять шел вдоль Илыча против течения — по левому берегу, и Володе стало уже все равно — не жизнь и смерть, нет, он хотел жить и шел, чтобы жить, — ему было все равно, купаться или нет, плыть или идти после того первого оврага, куда он упал с лиственницы; в дождевой воде протоков и глубоких луж было теплей, чем просто под дождем. Поэтому он безропотно входил в воду и шел, и плыл, и опять шел, не заботясь ни о какой тропе, — лишь бы Илыч бежал рядом навстречу. Володя веселел от этого соседства, он чувствовал прилив крови — к голове, к рукам, к ногам, даже голод вдруг куда-то исчез… Он пошел быстрей — очень быстро шел он сейчас, дедушка бы обрадовался, увидев, как он шагает! Возгордился бы им дедушка!
Володя вспомнил: прилетели они с дедушкой в Троицко-Печорск; с самолета сошли, дошли до автобусной станции, как вдруг — ливень! Под навесом, в ожидании автобуса, толпились люди; а рядом — перейти через мостовую — стоянка такси и три машины зелеными огоньками сквозь дождь светят! Дедушка говорит: «Да что мы стоим! Пойдем, Володечка, на такси!» — и они весело пошли под теплым ливнем к стоянке… Тут сзади кто-то сказал — оба они хорошо слышали: «Ну, этим-то людям уже ничего не страшно!» — и удивленно вздохнула толпа. Всю дорогу они с дедушкой в машине смеялись, и шофер смеялся, когда они ему рассказали про эти слова. Посмотрел на них шофер: «Действительно, — говорит, — вид у вас обоих бравый, загорелый, таежный!» Это, конечно, так! Но смешные все-таки люди бывают: перейти под теплым июльским ливнем мостовую боятся, жмутся под крышей! Видели бы они Володю сейчас, не то бы сказали!
Он стал чувствовать себя странно голым. И, несмотря на то что весь распух, чувствовал себя голым скелетом — одни желтые мокрые кости, гладкие, вымытые дождем, стучавшие друг о дружку, даже глаз он не ощущал в глазницах — хотя смутно видел! — и череп у него стал голый и пустой, хотя голова болела!
Он шел, шаря в дожде костяшками пальцев, все время натыкаясь на деревья…
Если б его сейчас спросили, сколько он так шел, он бы не смог ответить. Он теперь этого не знал. Само время уже этого не знало, залитое дождем время, продутое ветром, оглушенное ревом вздувшейся реки, поглощавшей пороги…
Володя увидел лужу под ногами, он опустился на четвереньки, заглянул в коричневое зеркало и увидел себя вовсе не скелетом, а страшно опухшим — голова, как желтая репа, под глазами мешки, глаза заплыли до щелочек, губы разнесло лихорадкой; он обратил внимание на руки и ноги — и те распухли до невозможности: ноги как бревна, пальцы на руках как перетянутые веревочками негнущиеся колбаски…
— Больше я не могу идти! — сказал Володя тому, распухшему, в луже, и сам удивился незнакомому голосу…
Володя сел над рекой, в мокрой, жесткой траве. Струйки дождя текли по разодранной в клочья Володиной одежде — под лохмотьями они смешивались с холодным потом. На губах было кисло от дождя и пота и от сукровицы — из раны на голове.
Главный Муравей стоял рядом и смотрел на Володю секциями глаз. От серого неба, серого дождя и напоенного дождем воздуха бесчисленные глаза Муравья были тусклыми, пустыми, без всяких в них отражений. Даже без бликов. Они смотрели сурово.
— Вставай, — сказал Муравей. — Надо идти.
— Не могу я больше, — повторил Володя. — Сил моих нету.
— Есть у тебя силы! Нечего болтать… Или ты жить больше не хочешь?
— Жить я хочу, — кивнул Володя, — но сил нет…
— Примерные личности никогда не падают духом! — сказал Главный Муравей. — Только брюхом! — и засмеялся.
И Володя засмеялся, но смех у Володи вышел какой-то жалкий, как плач или кашель. Последним смешком он чуть не подавился.
— Или ты не помнишь скелет? В Долине Смерти? — спросил Муравей. — Хочешь вот так же остаться тут сидеть, чтобы дожди твои кости мыли?