— Освобождаюсь я, Паша…
— Так это же отлично…
Паша открыл дверь каморки с тряпьем и, покопавшись, извлек бутылку спирта.
— Я знаю, ты не пьешь, доктор. Но сейчас надо стаканчик пропустить — и на верхний полок! Сегодня топлю для бригад… Так чтоб из тебя лагерный дух вышел, будь он, стерва, проклят!
Я выпил спирт, не чувствуя вкуса. И только когда я изошел, наверное, десятью потами, что-то начало во мне проясняться, и я, как змея, стал вылезать из старой шкуры.
Паша влез ко мне и, обмахиваясь коротким веником, спросил:
— И что думаешь, сразу как… Сначала надо перековаться, ксивоту сменить. Да, представляю твою паспортину: 38-я и 39-я, социально вредный и социально опасный. Это что с рогами на голове по улице ходить. Союзная 24-я.
— И еще надо отдохнуть, — проговорил я, — в лесу побродить.
Паша поднял голову и в упор посмотрел мне в глаза.
— Я, правда, сам опустился: вышел-то из дворянского сословия. Но сукой я никогда не был и не буду.
Он заскрипел зубами, и его круглое цыганистое лицо стало страшным.
— А кто и когда считал тебя сукой, Паша? — тихо спросил я, слезая с полка.
Паша кивнул на предбанник.
— Там у меня папиросы во френче.
Держа в зубах две зажженные папиросы, я снова вошел в парилку.
— Я хочу что сказать, — приглушенно заговорил Паша, — поезжай отдыхать ко мне. У меня свой дом, это маленький город под Москвой. Я напишу Нюське. Она примет тебя, как родного брата, и еще лучше, добрая у нее душа… Там и мои пацаны…
Он встал и прошел через предбанник, закрыл двери на крючок и шепотом мне на ухо:
— В погребе, если от входных дверей, левый дальний угол. От белых бревен, что наверху, шестое вниз — прокопаешь и фомичом, с метр длины оно, подденешь — там шкатулка, в ней деньги — шестьдесят тысяч — и рыжие — сто монет. Деньги отдай Нюське, ей с тремя плохо. Пусть пацаны помнят, что был отец, а рыжие забери, от греха подальше, забери и замой. Темное оно. Пацаны не должны знать ничего.
— А почему, Паша, я должен взять рыжие? Ты сам, когда…
— Нет, — стиснул зубы Паша, — я уже не выйду. — Он замотал головой, как будто стараясь сбросить налипшую паутину или отогнать назойливого овода. — Хвосты за мной, доктор. Кум меня уже таскал, сватал — довесок не менее пятнадцати, если к стене не поставят. Последняя покупка была тысяч на триста, не менее. В особо больших размерах — и засветились все. Но им, ни Нюське, ни пацанам, ни слова. Ты сделаешь все это?
— Все будет, как ты сказал, Паша.
Он замолчал и, повесив голову, заскрипел зубами.
…В понедельник, в одиннадцать, за мной пришел надзиратель с вахты и, вырвав у меня из рук чашку с чаем, усмехнулся:
— Допивать будешь на свободе!
Паша шел за мной следом, и уже перед самой вахтой я успел пожать его каменную руку. На вахте сидел начальник УРЧ и листал папку.
— Паспорт тебе выдали на настоящую фамилию, а он же, он же и он же останутся здесь, в папке. Шмонать тебя не будем, знаю, ничего с собой нет — все где-то там, за зоной. Распишись здесь, здесь и здесь.
И он сдвинул тяжелую щеколду.
И я вышел на свободу.
Вечером я получил по связи пакет из зоны и Пашино письмецо и, выбросив билеты, выданные в зоне, купил билет на московский поезд. Взойдя на холм, я просигналил последний привет тем, кто остался, и сел в поезд. Сначала я хотел приехать в Москву, которую я знал, как хороший гид или старый таксист, все сбросить с себя, переодеться. А потом ехать в Липецк к Паше. Поезд шел, а я один среди ночи курил сигарету за сигаретой. Потом стоял в коридоре, смотря на мелькающие огоньки чьей-то жизни в синей мгле, за стенами вагона. Рядом у другого окна стояла какая-то бабка, которая везла бидоны, корзины, набитые всякой снедью. Она не то ехала на базар, не то в гости. У бабки было ехидное и лукавое лицо, и говорила она напрямик.
— Ты чо не спишь, парень? Дурью маешься, небось? Все бабы, поди, снятся?
Внезапно она толкнула меня в плечо:
— Глянь-ка, молодчик, сколь мяса-то у нее!
На верхней полке спала, отвернувшись к стене, молодая деваха. Юбка у нее во сне задралась, оголив белизну толстых ляжек.
— Ей, видно, то же, что и тебе, снится, — ехидно заметила бабка.