Детство — вообще малоприятная штука, солдат в этом убедился давно. Особенно если потеряешь родителей и окажешься на содержании престарелой бабушки. И все-таки он держался, он хотел учиться, была давняя мечта — институт иностранных языков. Английский язык, французский — безразлично, лишь бы уехать. Куда? Все равно куда, только бы выбраться из постылого «поселка городского типа», где после смерти бабушки его никто не любил и он никого не любил тоже. Но в институте он срезался на первом же экзамене — сочинении на тему «Я знаю — город будет, я знаю — саду цвесть» и скоро очутился в армии.
«Учебка» запомнилась ему непрекращающимся годичным кошмаром, муштрой и гнетом, когда невозможно было понять, для чего вся эта формалистика, для какой надобности. Логика воинских уставов угнетала своей алогичностью, бессмысленность военных порядков отупляла чувства, на занятиях в классах и на плацу он вроде бы отсутствовал и всегда хотел спать.
Оказавшись после «учебки» в полку, он надеялся, что тут многое будет иначе, что тут — порядочные молодые офицеры, воспитатели и защитники солдат. Но скоро понял, что ошибся: офицеры жили собственной жизнью, зачастую далекой от скрытной жизни солдат. В казарменной толчее, в свободное вечернее время царили иные порядки, чем те, которые предписывались в уставах и были развешаны на стенах ленинской комнаты. Как-то перед вечерней поверкой сержант Дробышев уронил под койку футляр от зубной щетки и обернулся к солдату: «А ну подними»« Вместо того чтобы беспрекословно исполнить приказ, тот коротко бросил: «Сам подними» и тут же полетел в проход от неожиданного удара в лицо. Он не догадался, что сержант умышленно уронил футляр, чтобы заставить его поднять, и эта недогадливость стоила ему багрового фонаря под глазом. На следующий день во время построения на развод командир роты с притворным недоумением поинтересовался: «Что это у тебя?» В строю все напряженно замерли в ожидании его ответа, и он, несколько помедлив, сказал, что упал. «Надо смотреть под ноги», — глубокомысленно заметил ротный. А в отдалении из первой шеренги зло щурился, глядя на него, сержант Дробышев. Солдат решил тогда, что, наверно, поступил правильно, не сказав ротному правды. Но уже на следующий день он в том усомнился. В курилке, где он только присел с ребятами, появился Дробышев и молча двинул ему кулаком под дых — почему не встаешь, когда старший входит? Скорчившись от боли, солдат потащился в казарму, в то время как другие молча и безучастно глядели ему вслед. Никто не вступился, будто так и надлежало поступать с молодыми.
Еще хуже стало в начале весны, когда старшиной роты назначили прапорщика Зеленко. Этот взял за обычай после отбоя кучковаться с друзьями в каптерке, где они выпивали. Иногда кого-либо поднимали в казарме и также вели в каптерку. Как-то после полуночи оттуда вышел с потным раскрасневшимся лицом (может, даже заплаканным) его земляк Петюхов, молча лег на койку и укрылся с головой одеялом. «Что они там?» — но земляк не ответил, лишь вздрагивал от плача. Солдат уже догадывался, что там происходило, молчал, чувствуя, что, пожалуй, дойдет и до него очередь. Правда, пока не доходила, и парень в тревоге ждал, когда это случится. Несколько раз он замечал, как под утро из каптерки выходил явно пьяноватый Дробышев, торопливо раздевался и ложился в аккуратно разостланную для него койку. Однажды, ложась, Дробышев вынул из кармана брюк финку, которую, оглянувшись, сунул себе под матрац. Уж не намеревается ли кого-нибудь зарезать, засыпая, подумал солдат.
...Через несколько дней они, усталые, вернулись из наряда, и только солдат уснул после отбоя, как сразу проснулся от сильного удара в бок — над ним в проходе стоял мордатый радист Подобед. «До прапора», — проворчал он, и парень понял, что его звали в каптерку. После другого такого же тумака вынужден был встать, начал натягивать брюки, потом сапоги. «Босой», — просипел Подобед, и он, помедлив, босой потащился по проходу в каптерку.
Там, еще сонного, с замутненным от страха сознанием, его нагло изнасиловал на полу все тот же ненавистный ему сержант Дробышев; Подобед и Зеленко держали. Истерзанный и униженный, как и недавно его земляк Петюхов, он добрел до своей койки и лег. Но не полез под одеяло, даже не закрыл глаза, а лежал, дожидаясь своего часа. Вокруг в ночном полумраке казармы сопели, ворочались, бормотали во сне, никому не было дела до того, что происходило за стеной в каптерке.