— банар, чуть более ста шагов.
Иду под серебряный аккомпанемент цикад, что и ночью не покидают своих трав, листвы и трещин в размытой ливнями дороге. Мотыльки безмолвно летят на луч фонаря, прикрепленного к каске. Поздний час, калитка высокой бамбуковой ограды, окружающей деревню, закрыта. За ней на обширной утрамбованной площади ряды хижин, высоко поднятых над землей. Меня ведет музыка и незлобно брешущие собаки. В отраженном свете фонаря загораются фантастическими рубинами и изумрудами глаза буйвола, привязанного на ночь к ограде, коз и свиней под сваями, собак и кошек у помоста. Три ступени круто приставленного сто лба-лестницы, легкая плетеная стена. Как-то воспримут мое позднее вторжение? Слышны голоса, они подталкивают меня вперед. Взбираюсь по гладким и узким ступенькам на шаткий помост и, произнеся привычное «можно?», легонько толкаю дверь хижины.
Освобожденные звуки, дымы двух костров и курительных трубок рвутся навстречу. Десятки глаз обращены ко мне. Я старательно произношу: «Тюк тю хуэй, тюк ань хуэй»,— приветствие, адресуемое женщицам и мужчинам.
На циновке в углу стоят высокие, литров на пятнадцать, глиняные сосуды с коклюем — слабой рисовой брагой. Женщины, с трудом сдерживая смех, приглашают меня попить через тростинку коклюй. Я стою в дверях, путаясь в проводах вспышки и ремнях фотоаппаратов. Вход в хижину — лучшая точка, откуда можно охватить всю картину. Начинаю различать в неровном свете знакомые лица.
Маршруты моих походов последнюю неделю проходят через деревню. Так ближе к реке, у которой я все ищу зимородков. Здесь, как у нас в снежные зимы, кратчайшие тропы всегда ведут к деревне. Сначала мое появление вызывало всеобщий интерес, потом привыкли, стали здороваться на ходу. В деревне не надо выискивать сюжеты для съемки, рядом жизнь, каждое проявление которой стоит пристального внимания.
Хозяин хижины достает с полки маленькую керосиновую лампу. Нечасто ею пользуются: керосин в столь отдаленных местах дорог. В костры подбросили сухой щепы. Все с удовольствием дымят московской «Явой», убрав за набедренные повязки расписные курительные трубки. Сегодня охотники добыли двух замбаров-оленух. Шкуру не снимали, опалили в лесу. Сейчас в хижине удачливого стрелка делят добычу. Мясо разложили равными долями, и каждую порцию завернули в банановые листья. Порции в углу соседям из другой деревни, хотя и своих ртов хватает, около двухсот...
Шесть колотушек — оплетенные мягкие шарики хлопка на бамбуковых палочках — последовательно ударили в бронзовые гонги. После короткой паузы литые звуки пентатоники удивительно переплелись, не подавляя друг друга, рождая музыкальную фразу, которая повторяется без вариаций, долго и ненадоедливо. Малый гонг в левой руке самого молодого музыканта. На большом, подвешенном к жерди, играет пожилая женщина. Мелодия плавна, проста и необыкновенна. Звуки будто обволакивают слушателей, и те внимают им как голосам далеких предков. Никто не подпевает, не отбивает ритм в такт мелодии.
Вспышка блица разом оборвала мелодию. В минутной тишине слышался тоскливый комариный писк генератора импульсной лампы...
Удар гонга снял напряжение. На лицах добрые улыбки. Снова музыка, плавное колыхание сизой вуали дыма под крышей, где сохнут табачные листья. Матери переносят уснувших детей поближе к кострам.
Новые ритмы и новые мелодии теснятся в хижине, просачиваются наружу. Там мчится время, разворачивается звездный калейдоскоп, спит тропический лес, горы, дневные животные. Все подчинено времени там. В замкнутом полумраке — бесконечность. Души заняты сладостным соблазном раздумий, связанных с повседневными заботами и мимолетными радостями. Ночь рождает особую тишину, настрой, мысли.
Знакомство состоялось. Языковой барьер не помеха, когда пользуешься нормальной привилегией человека: учтивостью, выдержкой, терпением. Ночная прохлада настойчиво сочится сквозь стены и пол, сковывая тепло под серой кучкой пепла.
— Кам-ын,— тихо благодарю я и выхожу на улицу.
Неумолчная какофония цикад! Пришла пора сияющей луны, негодной для ночных охот с фонариком...