— Симонов монастырь проскочили, — вскользь замечает Слава Невмянов, сменяя у пульта управления своего капитана. Я вижу, что Федоров чем-то встревожен: он подозрительно прислушивается к гулу машины и все время на воду поглядывает, как будто ждет от нее беды. А ведь Владимир Владимирович, как мне говорили, может с закрытыми глазами пройти этот маршрут: двадцать два года работает на реке — не шутка...
Слава включает рацию, и в рубку врываются шорохи эфирных помех.
— Диспетчерская, говорит РТ-324. Подходим к Алексеевскому мосту...
Есть такое правило у речников — регулярно докладывать о местонахождении своего судна.
— Почему опаздываете, 324-й? Почему график движения нарушаете? — мигом вступает в разговор главный диспетчер Западного порта Александр Александрович Анишкин. Голос у него спокойный и вполне доброжелательный, но иногда в нем проскальзывают жесткие, чуть-чуть властные интонации. Именно благодаря Анишкину я попал на речной толкач.
— В левую насадку что-то попало, — словно оправдываясь, докладывает капитан-дублер. — Мусор на реке болтается, вот и опаздываем.
— Попробуйте вперед-назад. Может быть, выскочит из-под винта, — советует диспетчер.
— Пробовали, Александр Александрович, не получается.
— Продолжайте движение! — Тот же спокойный, чуть жестковатый тон. — В порту разберемся... В район Нагатина высылаю плавучего такелажника. Пусть почистит реку...
Я уверен, в памяти каждого человека, выросшего у воды, живет свой пароход. Неважно какой: двух- или трехпалубный, грузовой или пассажирский, тихоход-колесник или лихач на подводных крыльях. В моей жизни таким пароходом был речной чистильщик, «дворник», ходивший по Химкинскому водохранилищу. Встретить его сейчас — это все равно, что встретить самого себя: тощего, загорелого, шмыгающего носом мальца, которому теперь за сорок.
Это были первые послевоенные годы — далекая счастливая пора, Он появлялся всегда неожиданно из-за моста, что соединяет берега канала имени Москвы Катер шел вразвалочку, в дыму и саже, дрожал корпусом и тяжко пофыркивал, как человек, страдающий одышкой. Вокруг него лихим аллюром носились моторки. Заносчивые глиссеры обходили его стороной, словно боялись испачкаться, двухпалубные щеголи истошными гудками требовали уступить дорогу... Рядом с ними «дворник» выглядел допотопным чудищем, которое неизвестно зачем вытащили на свет. Но неизменные, гордые и огромные буквы светились на его бортах — «УНИКУМ»!
«Уникум»!
Этого слова было достаточно, чтобы бросить любую игру — «ножички», лапту, «казаки-разбойники» — и мчаться к воде, на ходу сбрасывая с себя одежду. Мы любили многие пароходы: одни за высокую шипучую волну, на которой было приятно покачаться; другие за утесовскую «Брянскую улицу», что неслась из репродукторов; третьи за степенную, уверенную мощь, свойство, недоступное детству... А за что мы любили «Уникум»? Трудно сказать. Есть такая порода людей: они приходят в мир улыбаясь и с улыбкой покидают его. «Уникум» всегда держал улыбку и поэтому был сродни нам — как сверстник, с которым легко найти общий язык.
Его чумазые матросы беспечно разгуливали по палубе, отбивая чечетку. Мы брызгали их водой, а они кидали в нас арбузные корки. Потом у кормы появлялся длинный смешной малый в рваной тельняшке и, держа наперевес ведро с мазутом, делал вид, что опрокидывает его на наши головы...
А вообще-то, если отвлечься от воспоминаний, «Уникум» был по-настоящему уникальным судном — он единственный, кто поддерживал порядок на воде, чистил дно и берега, забирал подсланиевые воды у проходящих судов и никогда не жаловался на свою судьбу. Без него канал превратился бы в стоячее болото.
Почему я вспомнил вдруг об «Уникуме»? Да потому, что у Краснохолмского моста, мимо которого мы проплывали, трудился очень похожий на него речной уборщик, украшенный олимпийской эмблемой. Небольшой коренастый катерок с укрепленной на носу сеткой вылавливал плывущие доски, бумагу, резиновые игрушки, окурки, выброшенные неряшливой рукой. А неподалеку от него чистил гранитный парапет, заляпанный отходами нефти, катерок побольше с символическим именем «Озон».