Во что я верую - страница 14
Признаюсь, что восхищаюсь Бергсоном, и присоединяюсь к оценке, данной Реми Шовеном: «единственный философ, которого может читать биолог». Ведь Бергсон — это человек, с которым связаны сами понятия памяти и времени, — а, между тем, моя жизнь не протекает под знаком умиротворенного отношения между человеком и памятью, о котором поведала нам эта страница «Творческой эволюции». Да, Бергсон прав, но я далек от его безмятежного спокойствия и переживаю на куда более трагический лад, испытывая душевные страдания, ведущийся памятью бой — это главное условие любого «упорства в деле существования». «Неизменное заблуждение ассоциационизма[37], — пишет он в 1896 году, — состоит в том, что непрерывность становления, в которую отливается живая деятельность, он подменяет лишенным сплошного развития многообразием различных и случайно соседствующих друг с другом элементов». Припомните эту чарующую меня длинную, прекрасную фразу из введения к «Творческой эволюции».
Время — прочная, сущностная материя, из которой состоим мы, а значит, и наша временная протяженность. «Ведь наша временная протяженность [ведь мы] — это не какое-то мгновение, заменяющее какое-то другое мгновение». При таком положении дел не было бы ничего, кроме настоящего… но мы-то представляем собой то настоящее, что целиком состоит из прошлого, и это настоящее наступает, кусает и теснит будущее. Этому настоящему нужно всё это теснящее нас прошлое, которое мешает мне пребывать в настоящем, но требуется мне, если я хочу понять, куда я иду, — прошлое, чей напор мне приходится всячески сдерживать, если я, как и прежде, хочу в это самое мгновение полностью оставаться самим собой.
Всё это у Бергсона описано так, что видно, что пора бурь давно миновала. «В действительности прошлое сохраняется само собой. Оно неотступно гонится за нами, со всеми нашими мыслями, чувствами и желаниями, пережитыми с самого раннего детства и отбрасывающими свою тень на столь близкое настоящее, толпясь у порога сознания, которое противится их напору.
Механизм мозга устроен как раз так, чтобы почти без изъятия отбрасывать прошлое в бессознательное, впуская в сознание только то, что может пролить свет на нынешнее положение дел, помочь задуманному действию, произвести, наконец, полезную работу».
Мне неизвестно, как работает механизм мозга на службе у моего ума; я знаю, что петельные крюки ставня плохо смазаны и что его неудовлетворительное действие часто вызывает тревогу. Мне редко случается страдать от нахлынувших воспоминаний. Я живу в постоянной тревоге оттого, что могу потерять (потерять предметы), не припомнить именно тогда, когда они могут мне потребоваться, имя, предмет, книгу, бумагу, воспоминание… Мне страшно оттого, что какая-то часть моего «я» может остаться забытой на придорожной обочине, и, возможно, именно поэтому я ненавижу путешествия — а я много путешествовал, тогда как я терпеть не могу перебираться из одного места в другое, потому что эти ненавистные поездки вносят смуту в потребность держать при себе в любое мгновение всю сокрытую и недоступную часть моего «я».
Я знаю, откуда у меня эта черта характера, сделавшая меня историком. Встревоженный недостижимостью прошлого и, еще ребенком, встревоженный тем, что всё забывается, — чувство, порождаемое смертью, — я, вполне естественно, стал ощущать прошлое других людей как свое собственное. Носитель какой-то части прошлого всех людей, я несу и самого себя, неизменно прижимая уток к основе ткани, образующей мое собственное «я», чтобы связать прошлое и настоящее в тревожных поисках будущего. Ясно, что это несколько обостренное отношение к памяти о прошлом напрямую восходит к самым сокровенным уголкам моего детства.