Итак, северную башню Сандаля торжественно покрыли свинцовым листом, рядом с ней поставили стрелка, который должен был следить, чтобы над башней не пролетела ворона, пока она еще не освящена, зажарили целого вола, в стену замуровали пугало и на верхушке башни водрузили флюгер в виде петуха. А наутро оказалось, что башня Сандаля вдруг отбросила тень на южную башню, и с тех пор Леандру приходилось работать в холодке, под звуки праздника, долетавшие и до того берега Дуная и Савы. Новое сооружение было торжественно открыто, а Леандр по-прежнему продолжал ночевать в лодке на дне южной башни, которая все еще не достигла даже той высоты, на которой нужно переходить от четырехгранника к барабану. Теперь, ближе к окончанию работ, он остался совершенно один, без единого помощника, без денег, без всякой поддержки, и солдаты каждое утро предупреждали его, чтобы не разводил грязь на строительной площадке, и грозили штрафом. Его товарищи боялись сквозняков, гулявших по башне, и он работал вместе с несколькими строителями, которые тайком пробирались с турецкой территории, чтобы не умереть с голода и хоть что-то заработать, а в конце недели уплывали обратно в лодках с веслами, замотанными тряпьем, скупые на слова, но не дорожащие жизнью.
Начавший заикаться от одиночества и большой высоты, на которой теперь приходилось работать, Леандр жевал собственный язык, как недозрелое яблоко, и разговаривал с помощью рук и камней. Ему иногда казалось, что под каждым словом должно стоять что-то твердое и тяжелое и каждое слово должно говорить о том, что может поднять его ввысь или перенести с места на место, как лебедка поднимает строительные мостки, иначе оно будет похоже на птицу без ног, которая не может спуститься на землю и вынуждена строить гнездо и выводить птенцов на воде.
Однажды ночью Леандр лег в лодку и почувствовал, что дрожь начала колотить его о борта, что у него болят волосы, жар пачкает верхушки ушей, а кости изнутри наполнены такой стужей, как будто он всю жизнь носил в себе страшную зиму, как повсюду зеркала носят с собой свою тишину. Ночи проносились где-то там, по другую сторону башни, снег становился все глубже, и тут пришел отец и принес новости. Он сидел и варил больному травы и чай из кукурузы, разговаривая где-то в углу башни, невидимый сыну, с таким же невидимым и незнакомым больному собеседником.
– Первый кусок и первый глоток надо бросить дьяволу, – жаловался отец, сидевший по другую сторону очага, – только как же бросит тот, кто ходит в краденой шапке и протягивает руку за куском хлеба. Помню, я еще и зубы-то до конца не поменял, а уже давай берись за суму, проси милостыню, подбирай объедки. Ходи за тридевять земель и к черту на рога. Бывало, я по сто кусков хлеба приносил и вываливал на стол. Горбушки, корки, куски, объедки, краюшки, вчерашний шиенично-ржаной, перезревший плов, позавчерашние плюшки, куски холодной пшенной каши, гречишники, гороховые блины; куски слоеного пирога и кислые калачи, овсяные хлебцы и солдатские караваи-зуболомы, еврейская маца и монашьи одномесячники, замешенные с травой, чтобы не черствели, булки из рыбьей муки и запеканка из гречневой каши, кукурузные лепешки без сыра и кукурузные лепешки без шкварок; недопеченные ватрушки и перепеченные коврижки, заплесневелые пирожки, овсяные лепешки, которые скотине на рога в день поминовения надевают, отцовские коржики, залежавшиеся со времен войны, и торты, оставшиеся после праздника, горелые рулеты, хлебцы-«утопленники», которые и вспоминать не стоит, или же те, про которые говорят: «Купил мне папаша бублик, а я, дурак, съел его без хлеба»; сухари и баранки, пончики и пирожные, которые в Стамбул посылают, когда головы покупают, пресные оладьи и просфоры, пряники, пышки, пампушки, овсяное печенье, ржаные лепешки, пшенники, ячменные блинчики, все непропеченное, безвкусное, мякиш без корок и пироги без начинки, прокисший кукурузный хлеб, все недоеденное и вонючее, от всего кишки рвутся да в заднице свербит, – одним словом, все, про что за столом хоть раз да было сказано: