На другой день радио, запинаясь, сообщило о капитуляции.
Они сразу ослабели от стыда за себя, но все-таки не хотели отступать. Им не оставалось ничего другого, как только сделать донкихотский жест. И хотя они не были знакомы с этим печальным рыцарем, каждый из них был способен в эту минуту стать им. Одновременно они подумывали о самоубийстве и о том отчаянном, безнадежном сопротивлении, в котором падут все до единого. Потом что-то в них надломилось. Они не были донкихотами, они глотали слезы, связывали узелки и проклинали весь мир, ни одному паршивому слову которого нельзя верить.
Тот первый, мадридский, фронт держался стойко.
Этот второй, пражский, пал без единого выстрела.
До декабря Слава ходил в военной, потерявшей смысл форме. Перебрасываемый с места на место со своей воинской частью, он читал в газетах все более и более трусливые слова. Вернуться назад? Вернуться туда, где знаменитое «No pasaran!» до сих пор не утратило своей силы? В декабре он заболел воспалением легких. Потеряв волю, провалялся целую зиму. «Зачем жить?» — думал Слава в жару, и ему хотелось отказаться от всего, уйти туда, где мысли и вещи навсегда теряют свой облик. В мартовский день, когда метель стучалась в окно у его ложа, ему сказали, что пришли немцы. Потом пал Мадрид. Как мутный, грязный вал обрушилось это сообщение на пылающую от жара голову Славы. Фронта не было. Мир изменил сам себе, и вся жизнь утратила смысл. А по ночам в жару перед ним вставали из кровавого тумана те четверо — Матья, Дарко, Мишко, Иван — уже без винтовок, без пулемета, в перевязках, сквозь которые сочилась кровь. Они стояли перед ним, насмешливо качая отяжелевшими головами, а потом, поддерживая друг друга, уносились в печальном хороводе куда-то вдаль, где все лица поглощает однообразный туман небытия.
«Над чем они издеваются? Над Прагой? Над фронтом, павшим без выстрела? Надо мной? Над нами всеми? Над Мадридом, к которому Прага открыла путь с тыла?»
Слава выздоравливал трудно, измученный ночными кошмарами. Однажды в апреле в неурочное время пришел врач:
— Уходи. Тебя уже ищут.
Понял сразу. И первое, что пришло в его ослабевшую голову, — уступить судьбе. Пусть только придут. Пусть придут.
Сейчас, в конце октября тридцать девятого года, Слава усмехается, вспоминая о своей слабости. Из окна Градчан, возвышающихся над Прагой, в чужой квартире он прощается с городом. Здоровый, полный сил. Твердый и уверенный в себе, как прежде. Пять месяцев Слава бродил по Высочине, полной грудью вдыхал воздух на пастбищах, встречался с крестьянами, у которых война уже сидела в печенках, как ненастная погода во время уборки.
«Набирай сил, набирай», — говорил он себе во время долгих прогулок под солнцем и, кидая камни на безлюдных пастбищах, думал о гранатах, которые предстоит бросать. Трогал письмецо, лежащее в кармане на груди, дошедшее до него в мае после долгих блужданий. Конверт был со штемпелем Белграда.
«Конструкция обрушилась. Расчеты неправильны. Готовим новые».
Больше ничего. Только четыре подписи. Четыре имени. После стольких встреч с мертвыми — живое, радующее письмо. Хотел написать им, каждый день о них думал. Месяц назад написали ему снова, опять по тому же старому адресу общежития: «Едем на новый монтаж. Нужен еще один конструктор».
Звали его. Несмотря на всю опасность, вернулся в Прагу, прямо в капкан. Лихорадочно искал связь. Нашел. И теперь знает, куда ехать. Его скорый поезд отходит в девять часов вечера.
— Если тебе повезет, через неделю будешь в Белграде, — сказал ему связной. — Куда дальше из Белграда, бог знает. Там наши, больше скажут.
Но он не думал об анонимных «наших», а с упорной уверенностью повторял четыре дорогих имени. Прежде всего он найдет их, и они все ему скажут. Они лучше знают, куда ему двигаться из Белграда. Знают, где найти третий фронт, тот, который не падет!
Вечереет. Город, потонувший в сумерках, уже простился с ним. Уже не видно башен, о которых Слава еще вспомнит. Завтра на рассвете он будет в других местах, где он не бывал, среди людей, чьи лица не может себе представить. «Так прощай же, Прага! Может, когда-нибудь я и вернусь!»