— А нас-то куда? — спросила она.
— Вас-то? — ответил товарищ молодого. — Да куда? Пошалят с вами паны ночь-другую, да и пустят. Не в поход же брать!
Ольга услышала последнюю фразу и истерически разрыдалась; ее сил не хватило на большие испытания.
Пан Млоцкий проснулся от ее плача. Солнце уже опускалось к закату. Он сел на землю, протер глаза, с изумлением огляделся и наконец очнулся.
— Ба! Хлопец, и так плачет! — воскликнул он, вскакивая. — Пан Куровский, пан, твой пахолик плачет! Утешь его. Ха-ха-ха!
Длинный поручик вскочил как встрепанный, но Ольга вдруг сдержала свой плач, и ее глаза вмиг высохли от слез. Поручик подошел к ней и ласково нагнулся.
— Не плачь, рыбка, я тебе…
— Уйди! — взвизгнула Ольга и с силой толкнула его в грудь.
Поручик покачнулся и замолк.
— Ха-ха-ха! — разразился веселый ротмистр. — Подожди, пан! Ну, а теперь, хлопцы, на конь и в путь! У пахоликов-то, ха-ха, возьмите оружие, не то обрежутся. Вот так! Садите их тоже на коней. Мы их с собой повезем! — И, смеясь, ротмистр пошел через кусты на дорогу.
Скоро его отряд выстроился. Впереди поехали ротмистр и поручик с пленными девушками между ними; сзади растянулась цепь жолнеров. Место опустело, и только обуглившиеся сучья свидетельствовали о том, что здесь был разложен костер.
А спустя сутки этим местом бешено скакал Ходзевич, а еще через неделю проезжали тут же Маремьяниха с Силантием, и никому в голову не приходила мысль, что они ступали по следам Ольги и ее подруги.
День за днем, с остановками на ночь, трусили по пустынным дорогам Силантий и Маремьяниха, держа дальний путь из Калуги к Смоленску.
«Светы мои, батюшки, — рассказывала много времени спустя старая Маремьяниха об этом путешествии. — Уж чего-чего мы не навидались за этот путь. Поехали это утречком, трух да трух! Мой Мякинный, будто заправдашний воин, на коне трясется, а меня-то всю в таратайке трясет. Страх! Только лес пред нами. Мы лесом. Дорожка по нем тянется, и вдруг, мои милые, на земле убитые лежат. Четыре человека, и на одном конь дохлый. Лежат это они с рассеченными головами, у одного глаза нет, а голова целая. И все-то ободранные лежат, в чем мать родила. Кровищи этой кругом! Запах такой идет, упаси Боже! Мякинный говорит, бой был. А лежали-то, милые мои, наши, русские. Помолилась я об их душеньках и говорю: „Гони, Мякинный!“ Поскакали мы беда как скоро. Ехали потом, ехали, к вечеру только из леса выбрались, чуть на дороге в болоте не увязли!.. Выехали, а навстречу — поляки. Стала я молиться Николаю Угоднику: „Пронеси!“ Больше за своего воина боялась: такой он у меня горячий, а тут и меч у него на боку! Одначе пронесло. Окружили нас поляки, порасспросили, посмеялись. Один говорит мне: „Эх, кабы мы лет сто назад с тобой встретились!“ Я плюнула, а они засмеялись и поскакали в сторону.
К ночи монастырек увидели. Маленький такой. Стоит церковка, службы раскинуты, и кругом стена, да только разломанная. „Остановимся, — говорю, — здеся, во святой обители то есть“. Подъехали, ан ворота-то с петель сброшены и на земле лежат. Образок-то, что в воротах, словно на небо смотрит. Жуть меня взяла. Мякинный кричал это, кричал, никто не откликается. Тут он пошел по кельям стучать. Да стучать вовсе не надо было. Как в дверь стукнет, она и растворится. Он меня позвал. „Надо полагать, — говорит, — что здесь побывали поляки или казаки“. Я сошла с таратайки, Силантий коня привязал, и пошли мы. Вошли в одну келью, а там как есть разгром — лампада разбита, и на одной цепочке качается обручик от нее; образа на полу валяются, а один надвое расколотый. Стала я поднимать образа. В уголку на столике сложила. Пошли по другим кельям, и везде, почитай, то же. Монастырь-то женский. Только обошли мы, почитай, все кельи, зашли в одну, а там на полу, крестом растянувшись, лежит монашенка. Волосы седые, растрепанные. Лампадка на нее чуть светит. Мы окликнули, и как она вскочит, да в угол от нас „Будьте вы прокляты!“ — кричит. Я к ней. „Мы, — говорю, — православные“. Силантий креститься зачал. Тут она успокоилась.
Силантий в сарайчик пошел, съедобного достал; зажгли мы сальничек и начали в той келье трапезовать. И поведала нам монахиня такое, что и еда в ум не пошла. В монастыре ихнем восемнадцать монахинь было, да пять послушниц, да старый священник. Служили это они раз утреню, и вдруг на них полячье нагрянуло. Монахини по кельям, которые успели, разбежались, а те и начали хозяйничать. Сперва грабить хотели, а монастырь-то бедный, они и обозлились. Священника убили, мать игуменью тоже, потом по кельям бросились. Сначала на послушниц (помоложе они-то), а там и на монахинь. Ворвутся в келью и волоком тащат оттуда монахиню и прямо в церковь. Там разложили образа вроде столов как бы, все свечи зажгли и бражничали. Одних монахинь тут же, на образа, потом с собой спать уложили, а старых во время пьянства плясать заставили. Ту, которая сидела с нами, тоже плясать заставили. Вот она и отмаливала свой грех смертный. Другие-то кто куда убег.