Жид и его предстатель как раз попали на такой случай: не успели они, обогнув колокольню, завернуть вправо к митрополитским покоям, как увидали у дверей на помосте небольшую группу чернецов, – кажется, по рассказу, человека три или четыре, и между ними сам владыка.
Выйдя на короткое, вероятно, время вздохнуть мягким воздухом прекрасного дня, митрополит был без клобука и всяких других знаков своего сана – по-домашнему, в теплой шубке и мягеньком колпачке, но Друкарт узнал его издали и, поклонясь, подошел и начал излагать цель своего посольства.
Митрополит слушал, не обнаруживая никакого внимания и прищуривая прозрачные, тогда уже потемневшие веки своих глаз, и вее смотрел на крышу одного из куполов великой церкви, по которому на угреве расположились голуби, галки и воробьи. По-видимому, его как будто очень занимали птицы, но когда Друкарт досказал ему историю – как наемщик обманул своего нанимателя, он тихонько улыбнулся и проговорил:
– Ишь ты, вор у вора дубинку украл, – и, покачав головою, опять продолжал смотреть на птичек.
– Владыко, – говорил ему между тем Друкарт, – это дело теперь в таком положении… – и он изложил все известное нам положение.
Митрополит молчал и по-прежнему вдыхал в себя воздух и смотрел на птиц.
Положение посла становилось затруднительно, – он еще рассказал что-то и умолк; владыка тоже молчал и смотрел на птичек.
– Что прикажете доложить князю, ваше высокопреосвященство, – снова попытался так Друкарт. – Его сиятельство усердно вас просит, так как закон ставит его в невозможность…
– Закон… в невозможность… меня просит! – как бы вслух подумал митрополит и вдруг неожиданно перевел глаза на интролигатора, который, страшно беспокоясь, стоял немного поодаль перед ним в согбенной позе…
Слабые веки престарелого владыки опустились и опять поднялись, и нижняя челюсть задвигалась.
– А? что же мне с тобою делать, жид! – протянул он и добавил вопросительно: – а? Ишь ты, какой дурак!
Дергавшийся на месте интролигатор, заслышав обращенное к нему слово, так и рухнулся на землю и пошел извиваться, рыдая и лепеча опять: «Иешу! Иешу! Ганоцри! Ганоцри!»
– Что ты, глупый, кричишь? – проговорил митрополит.
– Ой, васе… ой, васе… васе высокопреосвященство… коли же… коли же никто… никто… як ви…
– Неправда: никто как Бог, а не я, – глупый ты!
– Ой бог, ой бог… Ой Иешу. Иешу…
– Зачем говоришь Иешу? – скажи: Господи Иисусе Христе!
– Ой, коли же… господи, ой, Сусе Хриште… Ой, ой, дай мине… дай мине, гошподин… гошподи… дай мое детко!
– Ну, вот так!.. Глупый…
– Он до безумия измучен, владыка, и… удивительно, как он еще держится, – поддержал тут Друкарт.
Митрополит вздохнул и тихо протянул с задушевностью в голосе:
– Любы николи же ослабевает, – опять поднял глаза к птичкам и вдруг как бы им сказал:
– Не достоин он крещения… отослать его в прием, – и с этим он в то же самое мгновение повернулся и ушел в свои покои.
Апелляции на этот владычный суд не было, и все были довольны, как истинно «смиреннейший» первосвятитель стал вверху всех положений. «Недостойного» крещения хитреца привели в прием и забрили, а ребёнка отдали его отцу. Их счастьем и радостью любоваться было некогда; забритый же наемщик, сколько мне помнится, после приема окрестился: он не захотел потерять хорошей крестной матери и тех тридцати рублей, которые тогда давались каждому новокрещенцу-еврею…
Значит, и с этой стороны потери не было, и я на этом мог бы и окончить свой рассказ, если бы к нему не принадлежал особый, весьма замечательный эпилог.