Отпевание состоялось через два дня, 16-го, в русской католической церкви восточного обряда на улице Франсуа-Жерар, 39, в 1 час 45 минут пополудни; похороны — на Булонском кладбище в три. Было несколько сотен человек: все «возрожденцы» во главе с Гукасовым и Семеновым, вся редакция «Современных записок», литературные друзья (включая Сирина, Смоленского, Ладинского, Кнута, Блох, Горлина), литературные враги и полувраги (Георгий Иванов, Адамович, Одоевцева, Червинская, Модест Гофман, даже несчастная Бакунина, сочинительница романа «Тело»), Мережковские, Маковский. За гробом шли три женщины: Нина, Ольга и — Женечка, уже старая, 63-летняя Евгения Фелициановна Нидермиллер. Вместе с зятем Нидермиллером гроб несли Владимир Вейдле, Николай Макеев, Георгий Раевский, Владимир Смоленский, Юрий Мандельштам.
«Возрождение» 16 июня отвело под некрологи целую полосу. Официальное редакционное извещение гласило: «На протяжении четырнадцати лет борьбы и работы смерть вырвала из наших рядов немало сотрудников: А. И. Куприна, А. А. Яблоновского, А. В. Амфитеатрова, Н. Н. Чебышева, В. Я. Светлова и других, скончавшихся на своем посту. Все они внесли свой вклад в общее дело и, каждый в своей области, оставили след в духовной жизни русского зарубежья. Этот вклад не пропадет. Выбывают отдельные люди, но общее дело, дело борьбы за Россию и за русскую национальную культуру, продолжается». С «газетной» точки зрения Ходасевич оказывался в ряду с людьми, чьи имена (кроме Куприна и Амфитеатрова) ныне известны лишь узким специалистам по истории журналистики.
Все же Семенов Ходасевичу цену понимал, хотя бы отчасти. Он лично написал небольшой некролог, в котором припоминал, как Вячеслав Иванов в разговоре с ним в 1937 году назвал Ходасевича лучшим современным русским поэтом. Заканчивался его текст так: «В Париже Ходасевич до конца чувствовал себя чужим и тяготился жизнью изгнанника. Мы, соратники Ходасевича по редакции, в день его смерти можем находить утешение в том, что, обеспечив ему полную свободу для работы, этим смягчили его тоску по России».
Другие некрологи были эмоциональнее и многословнее. Приведем несколько фрагментов:
«К написанному слову, своему и чужому, покойный был неумолимо строг и требователен, но зато ведал ему истинную цену, ведал, какими усилиями, какой душевной мукой добывается оно. Как поэту подлинного вдохновения, было ведомо Владиславу Ходасевичу еще и другое: он знал, что если слишком часто наше слово расходится с делом, то еще безнадежнее расходится оно с последней глубиной наших чувств, с нашим внутренним опытом» (Георгий Мейер).
«Рыхлая масса сантиментов и душевности, расползающаяся по всем швам форма — все эти качества, неизменно сопутствующие улице, „демократии“ и ее пишущим фаворитам, не могут не видеть в творчестве художников, подобных Ходасевичу, „пушечное жерло, направленное прямо им в физиономию“ (Чехов). От этого жерла заслоняются — кто бульварным романом „с английского“, кто стихами какой-нибудь домашне-кружковой знаменитости, кто откровенной советчиной» (Владимир Ильин).
«Буду помнить его худую, цепкую руку мальчика, как он потирал сухой подбородок, буду помнить его острый взгляд из-под блистающих очков. В глубине, всегда, как бы горькое изумление, и как хорошо веселели эти серые глаза. <…>
В эмиграцию — и к белым, и в „Возрождение“ — Ходасевич пришел дальней дорогой. И к белым, и в „Возрождение“ он пришел по одному тому, что был настоящим литератором: Ходасевич знал, как затерзала, как погасила настоящую русскую литературу революция» (Иван Лукаш).
Лукаш был талантливым и умным писателем, но и он, вместе с другими «возрожденцами», пытался политически присвоить поэта. И если Мережковский, хваливший Ходасевича за «крепкое, ясное, непоколебимое отношение к „тамошнему“», толком не разговаривал с ним лет десять — то Лукаш хорошо знал (хотя бы по статьям Ходасевича), что тот ненавидел большевизм, но не революцию (в своем понимании), и белым по-настоящему не был.
Юрий Мандельштам напечатал в том же номере «Возрождения» извещение о болезни и смерти Ходасевича. В следующем номере, за 23 июня, была опубликована его статья о творчестве учителя — «Тяжелый дар» и фрагментарные воспоминания о «живых чертах» покойного.