Я провел ночь на полу в его комнате. Он все еще храпел и что-то бормотал во сне, когда я уходил. Мне хотелось есть. Денег у меня не осталось. Золота тоже. Надо было продавать пистолеты. Я отправился на старый рынок. Здесь продавали куда более роскошное оружие всего за несколько рублей. Я дошел до самой Преображенской и остановился у одной двери. На ней по-прежнему висела табличка с именем дантиста: «X. Корнелиус».
Меня вырвало, когда я стоял посреди грязной лужи – на том месте, где раньше собирались наемные экипажи. Мне никогда еще не было так плохо. Тяжесть сжимала мне голову, зрение подводило меня, в глазах сверкали искры, жгучей болью сводило ягодицы и бедра, в живот как будто засунули ледяной кусок железа. Прохожие называли меня проклятым пьяницей. Закричала женщина в модном платье. Мне показалось, что это госпожа Корнелиус. Я протянул к ней руки. Подошел жандарм, которого, вероятно, выпустили из тюрьмы, он отвел меня в переулок, сообщил, что с уважением относится к военным, но мне следует выбирать не такие людные места, если я пожелаю устроить спектакль.
Меня трясло. Я сидел на ступеньках у входа в заброшенный магазин и смотрел, как мимо проезжают экипажи и автомобили. Город обрел странное великолепие – такое может быть свойственно внезапно очнувшемуся умирающему пациенту, собравшемуся с силами незадолго до смерти. Я думаю, что причина проста: они расслабляются и примиряются со своей участью, чтобы в полной мере использовать то, что им осталось. Набравшись сил, я направился в гавань, но район у церкви Святого Николая был по каким-то причинам перегорожен. Я вновь услышал выстрелы и вошел в церковь. Здесь собралось не меньше людей, чем на железнодорожной станции. Я втиснулся внутрь и оперся на своих соседей. Тогда я еще не знал никаких молитв – просто бормотал себе под нос. Вынесли распятие. Священники запели. Они махали кадилами. Белое и золотое. Белое и золотое. Но Бог покинул Одессу, и черное солнце встало над Россией.
Мне неожиданно захотелось молока. Это заставило меня улыбнуться.
Я выяснил, что кокаин невозможно раздобыть; его можно было получить только в обмен на золото, никак иначе. Если бы в Одессе осталось что-то, что можно украсть, – я бы это украл. Тем вечером я решил пойти в кафе, где накануне повстречал князя и фабриканта. Оно было закрыто. На двери появилось объявление, выведенное мелом: «Здесь укрывали спекулянтов». Это напомнило мне, что Одесса находилась на военном положении и что за грабеж и спекуляцию полагалась смертная казнь. Мне очень хотелось есть. Я обошел несколько редакций, разыскивая своего друга, имя которого я позабыл. Некоторые из журналистов его знали, но считали, что он уехал из Одессы или скрывался у себя дома. Может, мне стоило поискать его там?
Трамваи в Аркадию в тот день не ходили. Денег, чтобы заплатить за проезд, у меня не было. Я молился о том, чтобы повстречать танковую колонну или хоть кого-то, кто меня узнает. Я был уверен, что госпожа Корнелиус спасет меня. В конце концов я оказался возле военного штаба на Пушкинской, неподалеку от Александровского парка, который теперь превратился в пустырь. Я вошел, представился, как ни в чем не бывало, и заявил, что отстал от своего отряда. Я объяснил, что служил в танковой бригаде. Мне ответили, что можно сесть на поезд, идущий в Николаев. Танки направлялись туда. Они были нужны в Николаеве, поскольку там началось восстание. Я спросил, можно ли отправить телеграмму в Киев. Мне ответили, что если нет срочных распоряжений, то придется подождать. В штабе со мной беседовали весьма любезно. Мне даже предложили стул. Я сказал, что был наблюдателем в самолете. Они посочувствовали, узнав о крушении. «Забавно: у нас слишком много информации, в ней просто не разобраться». Становилось все холоднее. Август подходил к концу. Я сидел на военном посту с чашкой чая и куском бисквита и болтал с солдатами, находившимися на дежурстве. Я проголодался едва ли не до смерти. Я привык к этому состоянию и почти наслаждался ощущением эйфории и самообладанием. Мы вместе шутили над тем, насколько я истощен.