Старый казак, которого имя было Явтух, а прозвание Ковтун, выразил на губах своих улыбку удовольствия, заметив, что слова его задели за живое старуху; а погонщик скотины пустил такой густой смех, как будто бы два быка, ставши один против другого, замычали разом.
Начавшийся разговор возбудил непреодолимое желание и любопытство философа узнать обстоятельнее про умершую сотникову дочь, и потому, желая опять навести его на прежнюю материю, он обратился к соседу своему с такими словами:
— Я хотел спросить, почему все это сословие, что сидит за ужином, считает панночку ведьмою? Что ж, разве она кому-нибудь причинила зло, или извела кого-нибудь?
— Бывало всякого, — отвечал один из сидевших, с лицом гладким, чрезвычайно похожим на лопату.
— А кто не припомнит псаря Микиту, или того…
— А что ж такое псарь Микита? — сказал философ.
— Стой! Я расскажу про псаря Микиту, — сказал Дорош.
— Я расскажу про псаря Микиту, — отвечал табунщик, — потому что он был мой кум.
— Я расскажу про Микиту, — сказал Спирид.
— Пускай, пускай Спирид расскажет! — закричала толпа.
Спирид начал:
— Ты, пан философ Хома, не знал Микиты. Эх, какой редкий был человек! Собаку каждую он бывало так знает, как родного отца. Теперешний псарь Микола, что сидит третьим за мною, и в подметки ему не годится, хотя он тоже разумеет свое дето, но он против него — дрянь, помои.
— Ты хорошо рассказываешь, хорошо! — сказал Дорош одобрительно кивнув головою.
Спирид продолжал:
— Зайца увидит скорее, чем табак утрешь из носу. Бывало, свистнет: «А ну, Разбой! А ну, Быстрая!» а сам на коне во всю прыть, — и уже рассказать нельзя, кто кого скорее обгонит: он ли собаку, или собака его. Сивухи кварту свистнет вдруг, как не бывало. Славный был псарь! Только с недавнего времени начал он заглядываться беспрестанно на панночку. Вклепался ли он точно в нее, или уже она так его околдовала, только пропал человек, обабился совсем; сделался черт знает что, пфу! Непристойно сказать.
— Хорошо, — сказал Дорош.
— Как только панночка, бывало, взглянет на него, то и повода из рук пускает. Разбоя зовет Бровком, спотыкается и нивесть что делает. Один раз панночка пришла на конюшню, где он чистил коня. Дай, говорит, Микитка, я положу на тебя свою ножку. А он, дурень, и рад тому; говорит, что не только ножку, но и сама садись на меня. Панночка подняла свою ножку, и как увидел он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит, чара так и ошеломила его. Он, дурень, нагнул спину и, схвативши обеими руками за нагие ее ножки, пошел скакать, как конь, по всему полю, и куда они ездили, он ничего не мог сказать; только воротился едва живой, и с той поры иссохнул весь, как щепка; когда раз пришли на конюшню, то вместо его лежала только куча золы, да пустое ведро: сгорел совсем, сгорел сам собою. А такой был псарь, какого на всем свете не можно найти!
Когда Спирид окончил рассказ свой, со всех сторон пошли толки о достоинствах бывшего псаря.
— А про Шепчиху ты не слышал? — сказал, Дорош, обращаясь к Хоме.
— Нет.
— Эге-ге-ге! Так у вас в бурсе, видно, не слишком большому разуму учат. Ну, слушай. У нас есть на селе казак Шептун, хороший казак. Он любит иногда украсть и соврать без всякой нужды, но… хороший казак. Его хата не так далеко отсюда. В такую самую пору, как мы теперь, сели вечерять Шептун с жинкою; окончивши вечерю, легли спать, и так как время было хорошее, то Шепчиха легла на дворе, а Шептун в хате, на лавке; или нет: Шепчиха в хате на лавке, а Шептун на дворе…
— И не на лавке, а на полу легла Шепчиха! — подхватила баба, стоя у порога и подперши рукою щеку.
Дорош поглядел на нее, потом поглядел вниз, потом опять на нее и, немного помолчав, сказал:
— Когда скину с тебя при всех исподницу, то нехорошо будет.
Это предостережение имело свое действие. Старуха замолчала и уже ни разу не перебила речи.
Дорош продолжал:
— А в люльке, висевшей среди хаты, лежало годовое дитя, не знаю, мужеского или женского пола. Шепчиха лежала, а потом слышит, что за дверью скребется собака и воет так, хоть из хаты беги. Она испугалась, ибо бабы — такой глупый народ, что высунь ей под вечер из-за дверей язык, то и душа уйдет в пятки. Однако ж думает: «Дай-ка я ударю по морде проклятую собаку, авось-либо перестанет выть!» и, взявши кочергу, вышла отворить дверь. Не успела она немного отворить, как собака кинулась промеж ног ее прямо к детской люльке. Шепчиха видит, что это уже не собака, а панночка; да притом пускай бы уже панночка в таком виде, как она ее знала, — это бы еще ничего; но вот вещь и обстоятельство, что она была вся синяя, а глаза горели, как уголь. Она схватила дитя, прокусила ему горло и начала пить из него кровь. Шепчиха только закричала: «Ох, лишечко!» да из хаты. Только видит, что в сенях двери заперты; она на чердак; сидит и дрожит глупая баба; а потом видит, что панночка к ней идет и на чердак, кинулась на нее и начала глупую бабу кусать. Уже Шептун поутру вытащил оттуда свою жинку, всю искусанную и посиневшую; а на другой день и умерла глупая баба. Так вот какие устройства и обольщения бывают! Оно хоть и панского помету, да все, когда ведьма, то ведьма.