— Давай контейнер, Султан! Открывай… шевелись…, — негромко командовал ассистеном Анатоль Борисыч, не обращая внимания на собак… — Ты хирург, братец, твое дело хирургия… Меня так учили: даже если пожар или землетрясение… ты не должен отходить от больного… черт… от донора… от стола…
— Конечно! — кисло пошутил анестезиолог, стараясь побороть страх: — Ни шагу! Мы ведь действуем в соответствии с заповедью врачебной: Non noceo! [11]
Хирург дернулся, удивленно посмотрел на коллегу и стал погружать в пластиковый мешок с консервирующим раствором отсеченное сердце с отмытыми от крови коронарными сосудами, похожее на кусок телятины. Затянув пакет, он опустил его в контейнер, разогнул спину и, оглянувшись по сторонам отрешенно, заметил:
— Свои яйца теряют не только птицы, Валентин! Не помнишь, как это звучит на латыни…?
В подвале было удивительно тихо и обритые люди в вечерних костюмах и всепогодных коричневых башмаках неподвижно стояли вдоль стены и удивленно таращились на молчаливых собак. Наступившую тишину попытался нарушить наркозный аппарат, странно взвыв мотором, но сразу стих после неслышного щелчка выключателя… И тут сверху послышался приближающийся перестук когтей о каменный пол: негромкий и замедленный нарочито, совсем непохожий на собачий, и на ступенях возник крупный серый шарпей, a bore-polisher[12], и стал неспешно спускаться, с каждым шагом увеличиваясь в размерах… Его шкура, вся в складках и шрамах, напоминала старую солдатскую шинель, и весь он, помятый и даже сонный какой-то, казался солдатом, вылезшим только что из окопа, чтоб размяться и покурить, и даже виделась старая винтовка за спиной… Шарпей оглядел присутствующих, поправил ружье, как-то незаметно уширился вдруг, стал расти и неспешно двинул в сторону операционного стола…
Подойдя к хирургу он опустился на задние лапы и был уже почти вровень с ним…, и музыка тут заиграла мелодичными маршами братьев Покрасс…, а он сидел молча, будто слушал братанов-музыкантов, и не трогался с места…, и исходило от него ощущение нездешней силы, даже могущества, неимоверно быстрых непредсказуемых реакций хорошо тренированного тела бойца, обладавшего, похоже, разрушительной силой, не меньшей, чем артиллерийский снаряд, и воля людей, прижавшихся спинами к стенам подвала, съежилась по-началу, а потом исчезла совсем вместе с храбростью… Лишь хирург Анатолий Борисович в редкостных очках еще противился шарпею, который, похоже, не собирался нападать, и суетливо похлопывал себя по карманам в поисках пистолета, словно искал зажигалку или носовой платок, путаясь в складках шелестящего фартука и поправляя сползающие очки…
Наконец, он отыскал пушку, взвел курок и приставил ко лбу шарпея, и тогда тот прыгнул внезапно: молча, легко и свободно, будто играючи, и впился в горло человека…, а тот успел сделать несколько выстрелов и все они попали в цель, но шарпей продолжал висеть у него на шее, навсегда стиснув зубы… А когда они упали оба, Фрэт вдруг ощутил в грудной клетке и животе такую смертельно обжигающую боль, словно все пули из пистолета незнакомого хирурга попали в него и залаял громко и визгливо, как щенок, чувствуя, что умирает, и еще понимал, уже не собачьим умом, а другим, всепроникающим и всеобъемлющим, что смерть ему теперь нипочем, потому как вся его будущая жизнь, прожитая здесь, прекрасная и отвратительная, и предстоящая неистовая любовь были отданы молодой женщине, что сидела на грязном полу подле цепи и смотрела перед собой невидящими желтыми, как у него, глазами с широкой зеленой каймой…
Фрэт попытался вытянуться в неудобной клетке багажного отсека Боинга и, не чувствуя дискомфорта, принялся грустить, вспоминая институт в Питсбурге, штат Пенсильвания, на северо-востоке США, лабораторию генетики, где никогда не был, но в которой его будущие гены, изолированные от окружающего мира лишь тонким слоем кварцевого стекла пробирки, из которой по недосмотру кто-то вынул пробку, вдруг разом: масштабно и немыслимо полно вобрали в себя навсегда окружающимй мир, и тот, что за стенами лэба, и тот, что окрест, и еще дальше…