* * *
Анне захотелось пройтись по морскому берегу. В передней она накинула одну из шалей, которые мать развесила там вперемежку с шарфами и шляпами. Внезапно у нее сильно закружилась голова. Она схватилась за перила. Входная дверь с треском распахнулась. Вошла Вероника.
– Элиана?
– Да.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Нет-нет, все в порядке. Я собралась прогуляться.
– А я пришла сказать тебе, что сегодня вечером все мы ужинаем у меня.
– Кто это «все»?
– Все наши девочки.
– Каждый раз ты устраиваешь одно и то же.
– Да, и ты нам поиграешь, как всегда.
– Если хочешь, Вери. Но только сейчас идем со мной, мне нужно выйти на воздух.
– Погоди, я сперва поздороваюсь с твоей матерью, – сказала Вероника.
– Не трудись.
– Почему это?
– Она не стала «королевой». И теперь спит с горя.
– Знаешь, ты хоть разок могла бы… Но Анна вытащила ее из дома на ветер.
Она держалась очень прямо и играла, округлив руки, предельно громко.
Всякий раз, как Вери слушала игру Анны – а слушала она ее с самого детства, – что-то начинало дрожать у нее внутри, под кожей.
Это была не музыка. Это вырывалась на волю долго сдерживаемая яростная сила.
Сердце, легкие в клетке ребер, а потом и груди – когда у Вероники появились груди, – все трепетало при этих звуках.
Они сидели в тесной квартирке Вери, расположенной над ее аптекой, в Бретани.
Анна играла на пианино марки «Gaveau» красного – и впрямь почти красного цвета – дерева.
Медные подсвечники с вычурными завитушками по бокам пюпитра гулко дребезжали в такт музыке.
* * *
Перед тем как принять душ, Анна сама приготовила завтрак: поезд уходил ранним утром.
Она накрыла стол в кухне.
Мать неожиданно появилась в дверях гостиной; ее жидкие голубовато-белые волосы взъерошились на макушке.
Анна поднялась к себе в комнату, чтобы взять дорожную сумку, спустилась обратно, поставила сумку в передней и снова вошла в кухню.
Она налила себе кофе. Мать уже начала плакать. Она сидела между столом и окном, деревянно выпрямившись и судорожно стиснув руки.
– Мама, выпьешь кофейку?
– Нет.
Мать глядела, как дочь пьет кофе, и всхлипывала. Горестно морщась, она выжимала из себя слезы.
– Мама, мне нужно вызвать такси.
– Обними меня!
Анна встала, подошла к матери, обняла ее.
Стариков отличает чрезмерная, отчаянная, затхлая, костистая нежность, отвратительная для молодых. Они заключают вас в объятия. И эти объятия невольно причиняют боль: хрупкие старческие косточки, жесткие волоски на лице, булавки, брошки, браслетки – все это царапает и колет вас.
– Ладно, раз ты уезжаешь от меня, я должна составить список.
Анна опустила чашку на блюдце и стала наблюдать за матерью. Она глядела на ее пальцы: распухшие, скрюченные артрозом, изъеденные постоянной близостью океана, они с трудом удерживали шариковую ручку. Составляя для женщины, помогавшей ей по хозяйству, список покупок, мадам Хидельштейн плотно сжимала губы. Она напряженно, даже с каким-то ожесточением выводила на листке бумаги слова – морковь, салат-цикорий, – следя, чтобы строчки выглядели идеально ровными.
В понедельник она вернулась в Париж, усталая, и, подходя к дому, увидела свет во всех окнах. Томас накрыл стол в столовой. Он ждал ее к ужину.
– Ну, как там все прошло, благополучно? Твоя мать здорова? Кому достался боб в пироге?
– Очень хорошо. Очень хорошо. Очень хорошо.
– Ты видишь?…
Он указал на празднично накрытый стол – винные бокалы, зажженные свечи.
– Очень красиво. Но я устала.
– Я же приготовил…
– Мне не хочется есть, извини. Я действительно жутко устала.
Она поднялась к себе и легла.
На следующее утро он не ушел, а дождался ее внизу, у лестницы – причесанный, свежевыбритый, одетый, при галстуке.
– Анна, мне нужно с тобой поговорить. Это необходимо.
– Говори.
– Что, если нам съездить вместе в Англию, например в Шотландию? Мне нужно на пару недель в Лондон. Я еду тридцать первого, уже взял билет на «Евростар». Буду работать в Лондоне всю неделю. Вернусь домой только в следующее воскресенье.
– Значит, восьмого февраля.
– Да, именно восьмого. И вот что я предлагаю. Почему бы тебе не подъехать туда ко мне в пятницу?
– То есть шестого?