Петр Саввич чуть с обеда не ушел, вон вовсе, куда глаза глядят. Вот ведь мерзавец эдакой, при всех-то зачем? При людях? Жди, чтоб за ухо взял! После дежурства с обиды, с холода этого — все ж волками глядят, замараться, что ли, боятся, разве вот подковырнуть чем! — и прислонил с обиды душу к водочке, и не выдала — теплотой изнутри затеплила, и мягко наслонился на нее с горькой слезой Петр Саввич.
Не было шести, и ноги сами принесли — да не ноги, а сами сапоги топали по городу — все равно никуда ведь не придешь — и вот в парке.
«А пускай придут, почему не поговорить. Видать же, что из господ — политические. Да и за что им-то уж меня обижать», — думал Петр Саввич и ходил неспешно по вечерним сырым дорожкам.
Петр Саввич сел на скамейку, где попустее. Смотрел, как последнее солнце легло на дорожку, на лужицы — будто жмурится. А воробьи-то стараются — галдеж какой подняли. И томно глаза морились от солнца, и сидеть бы, ей-богу, так вот где-нибудь, и Петр Саввич обломил сзади прутик и сосал горькую свежесть. Облокотился, отвалился, руки на спинку заправил, и воробьи в ушах, и сон стал покачивать голову.
Песок скрипит! Нет, баба какая-то с узлом, видно, стирать, что ли. А баба-то тяжелая. Эх, Груня как-то? Не сказал ей, как прощалась, что выгнал меня землемер-то. А то и сказал бы — куда ж ей ехать-то от подлеца-то своего? И вдруг горе и обида до слез замутили, зарябили в глазах. Петр Саввич повернулся боком, скусил прутик, выплюнул на дорожку. И сил нет уж поправить-то. Смотри, значит, хоть плачь, а смотри.
И вдруг сзади кто-то по плечу хлопнул. Петр Саввич обернулся, смотрел сердито — кто? Вчерашний, да-да, с бородкой. И Петр Саввич опасливо завертел головой.
— Ну ладно, старик, что пришел. Не бойсь, никого нет, ладно, что чисто пришел. — Петр Саввич все еще сердито таращил глаза.
— Только не надо уж.
Петр Саввич все глядел недвижно, со строгим испугом.
— Устроилось само! — Алешка хлопнул Сорокина по коленке. — На вот катеринку, чтоб за беспокойство, — и Алешка сунул руку в карман в шинель Сорокину. — Ну и будь здоров, старик. А из тюрьмы тебя все равно выкинут! — И Алешка встал. — Не из-за нас. Сам знаешь.
Сорокин глядел все теми же глазами на Алешку.
Алешка секунду молчал, глядел в глаза старику.
— А ей-богу, хороший ты старик, — и Алешка взял руку Сорокина с его колен и потряс.
Петр Саввич все глядел в спину Алешки. Красным дымом горели тучи сквозь ветки. И пусто и холодно сразу стало в парке. Петр Саввич встал, запахнул шинель, и ничего в голове не решалось, а остановилась голова на ходу, как жернов, и не мелет, и не свернуть. И Сорокин нес голову назад, в тюрьму, в казарму. А в казарме лег на койку в сапогах. До ужина еще старший надзиратель подошел, стал в проходе и громко на все помещение сказал:
— А тебя, Сорокин, того — приказ сейчас в канцелярии читали — на волю, значит, уволили. Так что ты, значит, того… — и рукой воздух подшлепнул.
Выходите
— Никого не пускать! Еду! — крикнул Сеньковский в телефон и крепко повесил трубку. — Городовой звонил из аптеки, — Сеньковский быстро говорил, метко всаживал в руки шинель, — с Вавичем неладно, скажешь Грачеку, я поехал.
Дежурный поднял брови, провожал глазами Сеньковского.
Сеньковский с двумя городовыми мчал на извозчике. Придержал у одного дома, городовой на ходу спрыгнул.
— Так скажи следователю, чтоб сейчас. Я уж, значит, там! — Извозчик погнал дальше.
У дверей квартиры толклось человек пять, глухо говорили. Сеньковский дернул парадную дверь — все замолчали, глядели. Сеньковский подергал за ручку.
— Так! Заперто.
— Девчонка в дворницкой, — сказали из кучки.
— Стой здесь! Никого не пускать до следователя. — Он ткнул городовому: — Здесь у дверей! — и выбежал вон, дворник уж бежал навстречу.
— Ваше высокородие…
— Где она? — крикнул Сеньковский. — Веди.
Дворник побежал впереди. Фроська сидела на табурете и взывала в голос, когда шагнул за порог Сеньковский.
— Все пошли вон, — крикнул Сеньковский. Дворничиха дернула за руку мальчонка, искала шаль.
— Ну, ну, живо, — подталкивал ее дворник, он захлопнул за собой дверь. Фроська выла.