Не обратив внимания на злобные взгляды слуг, киммериец взял наполовину опорожненную бутыль, нетвердой походкой прошел к двери, ведущей из внутреннего дворика в дом, толкнул ее бедром и ступил внутрь. Тут было темно и прохладно. Сверху доносились тихие унылые звуки лютни, под которые любил засыпать Эбель и которые на Конана неизменно нагоняли тоску, а еще нежный голосок Эбелевой наложницы Илианы и сиплый писк его недоразвитого сына — толстозадого красномордого Гана Табека. На самом деле Ган Табек, коему минуло уже сорок семь лет, соображал очень даже хорошо, но изо всех сил притворялся младенцем, то есть ходил под себя, пускал слюни, ползал на четвереньках и агукал. От настоящего дитяти он отличался тем лишь, что вместо молока требовал вина, причем не менее дюжины бутылей в день. Конан никак не мог взять в толк, зачем ему разыгрывать это представление, — начиная с момента рождения судьба была к нему благосклонна. Единственный наследник великого богатства достопочтенного Эбеля, обожаемый отцом до умопомрачения, он мог жить в свое удовольствие и ни о чем не заботиться. Он, однако, предпочел прикидываться полоумным… Странно. Поистине странно. Однажды Конан уже задумывался о причинах подобного поведения Гана Табека — да вот не далее как вчера, — ибо заметил вдруг, как в черных глазах его, обычно сохранявших выражение тупого безразличия, мелькнул озорной огонек, но скоро выбросил из головы этого притвору: в конце концов, не за тем он нанялся в охранники к шемитскому купцу, чтоб разбираться в его семейной драме…
Поднявшись по широкой мраморной лестнице, в дневное время ничем не освещаемой, а потому темной, киммериец миновал роскошные покои Илианы и, с трудом поборов желание войти к ней и завести более близкое знакомство, прошел к себе.
Здесь также было темно. На окнах висели тяжелые бархатные занавеси веселого желтого цвета — скорее, такие больше подошли бы для украшения комнаты Гана Табека; в щель меж ними пробивался яркий золотой лучик, рассекая пополам рыжий туранский ковер, весь усыпанный затейливыми цветами и узорами, потом перебегая на низкую тахту, покрытую легкой оранжевой накидкой, и, наконец, ломаясь на блестящей стеклянной крышке круглого столика.
Конан поставил бутыль в самое солнечное пятно, отчего внутри ее сразу заплясали разноцветные искры, и повалился на тахту. «Да, — мелькнула ленивая мысль, — на такой службе и разжиреть недолго…» Он объелся, как оголодавший кабан, до колик в желудке и теперь хотел только одного: спать. Громко, протяжно рыгнув, он вздохнул, прикрыл глаза. Тотчас воображение его изобразило кусок баранины на вертеле, и от этой ужасной картины киммерийцу стало совсем дурно. Он повернулся набок и попробовал представить рядом с собой прекрасную Илиану, но вместо нее узрел жареного поросенка, со всех сторон обложенного яблоками… О, это было невыносимо. Если он прослужит у пина Эбеля еще пять-шесть дней, он будет просто не в состоянии думать о чем-либо, кроме жратвы.
В досаде на себя самого нахмурив широкие черные брови, Конан махнул рукой, отгоняя прочь назойливые гастрономические картинки, и с мыслью о фаршированном карпе погрузился в глубокий сон…
* * *
Две луны назад в конуру Ши Шелама заявился некий господин, одетый, как последний нищий, но при этом весь увешанный золотом. В ушах и в носу у него висели кольца, массивные перстни украшали все десять пальцев, а на могучей шее красовалась длинная, до пупа, цепь. Ши очень удивился странному сочетанию золота и рубища, однако виду не показал. Подвинув гостю единственный табурет, он присел на край топчана и, пока не решив, какое выражение придать своему взору — почтительное или презрительное, что прямо зависело от благосостояния пришельца, — воззрился на закопченный светильник, стоящий посередине стола (надо заметить, что Ши Шелам был довольно высокого мнения о собственном взгляде — почему-то ему казалось, что он огненный и величественный, тогда как на самом деле он мало чем отличался от моргания бедного затравленного кролика; в общем, Конану он потом объяснил так, что будто бы не хотел смущать гостя, потому и смотрел на светильник).