Сатоко, прижимая переливчатую шаль к губам, все время старалась спрятаться за матерью. С Киёаки она обменялась обычным приветствием и сразу опустилась на предложенный ей госпожой Мацугаэ стул ярко-красного цвета.
И Киёаки вдруг понял, почему Сатоко опоздала. Она хотела хоть немного сократить долгое время прощания, которое они будут вынуждены провести без слов в свете этого прозрачного и горького, как микстура, ноябрьского утра. Киёаки боялся, что взгляды, которые он, пока их матери разговаривали, бросал на потупившуюся Сатоко, выдают его страстное внимание. Ему хотелось смотреть на нее не отрываясь. Но он опасался, что изменчиво белое лицо Сатоко вспыхнет краской в безжалостном свете дня. При нынешнем положении вещей действия и чувства должны быть очень деликатными, а Киёаки знал, что его пылкость принимает подчас слишком грубую форму. Это ощущение появилось у него недавно, и ему захотелось извиниться перед Сатоко за прошлые вспышки.
Он знал все уголки тела Сатоко, которое угадывалось под кимоно. Места, где кожа начинает краснеть от смущения, где тело изящно изгибается, где заметно просвечивает сквозь кожу легкое биение, похожее на трепет крыльев пойманного лебедя. Знал, как это тело выражает радость, печаль. Все эти подробности позволяли ему в сумраке вагона узнавать под кимоно тело Сатоко, но сейчас, где-то у нее в животе, который она заботливо прикрывает рукавом, зреет нечто, ему неведомое. У девятнадцатилетнего Киёаки не хватало воображения, чтобы представить себе ребенка. Для него это было чем-то нереальным, окутанным темной массой горячей крови и плоти.
Теперь Киёаки остается только бессильно наблюдать за тем, как то единственное, что попало от него в тело Сатоко и свернулось там под именем ребенка, будет безжалостно вырвано, и их тела навсегда останутся жить каждое само по себе. Ребенком скорее был сам Киёаки. Он был совершенно обессилен, он дрожал от беспомощности, досады, одиночества, как ребенок, которого в наказание оставили дома, не взяли на веселый пикник.
Сатоко, подняв глаза, посмотрела отсутствующим взглядом в окно, на платформу. И Киёаки пронзила мысль, что в этих глазах, отражавших сумятицу, творившуюся у нее в душе, уже не оставалось места для него.
Раздался пронзительный свисток. Сатоко встала. Киёаки показалось, что она собрала все свои силы, всю решительность. Мать поспешно схватила ее за локоть.
- Поезд уже отходит. Тебе надо выходить,- Сатоко произнесла это радостно, каким-то приподнятым тоном. Киёаки был вынужден поддерживать какой-то бестолковый разговор с матерью, обычный между матерью и сыном,пожелания отъезжающей, наставления остающемуся. Киёаки уже сомневался, получится ли у него гладко сыграть весь спектакль.
Наконец он закончил с матерью, коротко попро-щался с госпожой Аякура и с каким-то легким чувством повернулся к Сатоко.
- Ну, всего тебе...
Легкая пружина будто толкала его положить руку на плечо Сатоко, что он и собирался сделать. Но рука вдруг словно онемела и осталась без движения, потому что в этот момент его глаза встретились с глазами Сатоко.
Эти прекрасные огромные глаза были влажны, но вовсе не от слез, которых прежде боялся Киёаки. Слезы были изгнаны прочь. Это были глаза загнанного человека, утопающего, который просит о помощи. Киёаки бессознательно отшатнулся. Эти глаза с необычно длинными загнутыми ресницами...
- И ты, Киё, тоже будь здоров. Всего хорошего.- Тон, которым она произнесла эти слова, был безукоризненно вежлив.
Киёаки опрометью выскочил из вагона, казалось, его преследуют. Именно в этот момент начальник станции, в черной форме с пятью пуговицами и с кортиком на поясе, подал сигнал рукой, и опять послышался свисток кондуктора.
Стесняясь Ямады, который был рядом, Киёаки про себя твердил имя Сатоко. Поезд тихо вздрогнул и двинулся, похожий на нитку, которая раскручивается с мотка. Постепенно удалялись поручни площадки вагона, у которых так и не появились ни Сатоко, ни две другие женщины. По платформе потянулись клубы паровозного дыма и копоти. Разом нависли сумерки, наполненные грубым отвратительным запахом.