А пока здесь пусто. Слезятся оконца, глубоко вдавленные в стену, день и ночь, в непогоду и вёдро, смотрят на заросший лебедой двор, на низенький, не видный из-за старых верб журавль у колодца с покосившимся срубом, у которого края от времени позеленели, обросли мхом. Соха с закаменевшими комьями земли на ручках приткнута в углу двора, тут же брошены одноволовое ярмо, деревянная борона с десятками уцелевших зубьев, а возле дубовой колоды — кучка мелко нарубленных осиновых веток.
Легкий дымок вьется из закопченного дымохода, едва видного над крышей; седой иней у дымохода подтаял, и на крыше образовались зеленые влажные пятна. Капля по капле падает темная вода с соломенной стрехи на утрамбованную землю под окнами.
Дымок кружит над аистовым гнездовьем и тает в сером небе. Значит, в хате есть люди. И верно: дверь скрипит, приоткрывается, и во двор выходит девушка, босая, с подоткнутым подолом, набирает охапку нарубленных веток и, возвращаясь, останавливается на гладком круглом камне перед дверью, смотрит на соседний двор — там, кажется, еще не просыпались, никого не видно; вздохнув, скрывается в сенях. А через какое-то время появляется снова, в руках — деревянное ведро, оно тяжелое, хотя и пустое, оттягивает плечо. Молодая хозяйка ставит его на землю, наклоняет журавль и, прицепив к нему веревочную петлю, опускает в колодец; не глядя, делает одно резкое движение вниз, слышно, как хлюпает вода, ведро наполняется; быстро перебирая руками, девушка вытаскивает его из колодца, отвязав от журавля, подхватывает и, сверкая потемневшими пятками, идет к хате. Коса ходит по спине. На том же камне она останавливается и долго смотрит на соседнюю хату — там по-прежнему ничего не видно: ни дымка, ни признака жизни. Была бы ее воля, побежала посмотреть: есть ли кто, живы ли, а нельзя: что скажут соседи? А ведь давно уже обручена с Тимошей.
Качается журавль. Небо и поле, что сразу начинается за тыном, тянется до Ворсклы — серое, как и дом на горе, в его окнах — ни света, ни солнца. Пусто.
Все живое радуется рассвету, одна Олеся молит бога, чтобы подольше не рассветало, а потом ждет не дождется, когда кончится день.
Ночью спокойнее. Не постучит в калитку приказчик. Не поведут на конюшню отца, не приедут за нею, чтобы оторвать от родного порога, от отца и братьев. Ночью можно втайне от всех выплакать свое горе. Во сне явится мать, ласковая и добрая, Олеся прижмется к ее рукам, расскажет, как живется, как ей, братьям и отцу плохо без матери. До рассвета вся подушка станет мокрой, а сама она — будто с креста снята, в лице — ни кровинки.
Теперь, когда отца принесли из панского двора, она совсем потерялась, а соседи говорят: «Опомнись. Так можно загубить себя». А зачем ей, ну зачем такая проклятая жизнь? И все-таки надо жить, она ведь не одна: братья у нее малолетки, а отец слабый. Успеть бы зелье приготовить, потом кулешику сварить да киселя овсяного на обед, а для лепешек натереть картошки и смешать с мукой. С этим она справится быстро... А тут еще и Влас со своими причудами. Чуть свет убежал из дому, обещал скоро вернуться, чтобы на работу, на панский двор, поспеть. А пока нет его — и на душе неспокойно: а ну как опоздает — жди новой беды. Соседи уже потянулись — кто коноплю трепать, кто на панский ток молотить, убирать конюшни, кормить. панских коров да свиней. И ей бы надо — коноплю за нее никто не потреплет. А как идти? Отец такой слабый, огнем горит.
Олеся протопила печь, сварила обед, напоила отца тепленьким зельем — настоем зверобоя — из того, что принесла бабка Секлета. Выпил он одну ложку и больше не принимает, она уже и просила, а он не может. И все смотрит на нее и Василька, и в глазах столько боли, что Олеся не может сидеть, принялась снова перетирать миски, а слезы, как горох, так и падают на руки, на сорочку, пекут, жгут сердце. Нету у нее дороже человека, чем отец: он и пожурит и пожалеет; один он не испугался и пошел к пану просить, чтобы оставил Олесю дома, не продавал Кушниренку и не отдавал в солдаты Тимофея. А что из того вышло? Горе, и только. Если бы знать, не пустила бы. Но была надежда: может, пан смилуется. А он будто взбесился, грозил со света сжить. «Побудешь на конюшне — в другой раз не посмеешь ходить...»